Река на север
Шрифт:
Трое, засунув руки в карманы и покачиваясь (контур женской головки врывался в разговор), ловили такси. Потом один из них, отвернувшись, стал мочиться на бордюр.
Со стороны сквера вынырнул патруль, и троица чинно отступила в тень подворотни. Проходя мимо, полицейский козырнул Губарю.
Губарь ухмыльнулся. Глаза хищно блеснули в темноте. Он любил, когда его узнавали на улице.
— Завтра я их потрогаю за вымя, — сказал он, кивнув на город.
— Не переусердствуй, — удивляя самого себя, заметил Иванов.
Он вдруг понял, что то, что они делают, вообще не имеет никакого смысла — ни плохого, ни хорошего. Словно они оба вырваны из небытия и помещены сюда, под никлые деревья, в августовскую ночь, чтобы
— Пока... — буркнул Губарь.
Это было обычное его прощание, и Иванов не сосредоточился на нем, словно то, что существует во всех словах и жестах, в этот момент сделалось для него закрытым или очень сложным или, напротив, — однобоким, пресным. Может быть, он тоже сомневался в содеянном? Не разобрался — ослеп, оглох? Пожал ему руку и пошел через сквер, прочь от общежития, где они когда-то жили в одной комнате, прочь от странного переулка, упирающегося в небо, прочь от самого себя, от того прошлого, где они были счастливы, но забыли об этом, прочь от того, что невольно, в конечном итоге, заставило их предавать самих себя, прочь от жизни, прочь — чтобы спуститься в подземку, чтобы хотя бы таким способом еще раз убежать, как убежал он в армию или в свою литературу. В лицо ударил влажный мертвенный ветер, и он подумал, что никогда не испытывал сладострастия, разоблачая кого-то. "Если б не было последствий, то не было бы и сожалений, а значит, и морали", — утвердился он в своем решении. Не удержался, больше по привычке. Пробегая мимо книжного магазинчика, работающего допоздна, с жадностью скользнул глазами по корешкам. Взгляд выхватил знакомые имена. Переводной Набоков — все равно что суррогат вместо марочного вина. Купил сразу две книги: Сол Беллоу "Планета мистера Сэммлера" и "Сексус" — Генри Миллера. И в предвкушении оскопленного удовольствия спустился в метро, хранящее былое величие и помпезность обваливающейся лепнины, трясся до своей станции, разглядывая обложки. Сола Беллоу начал читать сразу, как только включил свет и скинул обувь. Ходил по квартире, оставляя одежду то там, то здесь, сразу попав под очарование старого мастера, и почти забылся.
Старый тактический прием — добро торжествует над злом, через боль, кровь, унижение, но торжествует: мистер Сэммлер наказал негра-вора, может быть, даже слишком жестоко, но наказал. Впрочем, это прочитывалось с самого начала романа, и сделано было виртуозно.
Ночь проспал как убитый и утром первым делом под крики молочного муэдзина: "А вот ком-у-у... молоко-о-о?.. молоко-о-о?.." включил телевизор и просмотрел все каналы. "Наверное, это случится в десять", — решил он. Подспудно прислушиваясь к телефонному звонку и поглядывая на часы, проглотил несколько страниц лимоновского Генри Миллера, пропуская все отступления, больше трети страницы. Слишком механистично, словно автор делал паузы внутри себя, осознанно или неосознанно, кто знает? Иногда он озвучивал банальные истины. Скользил поверх. Поверх смысла. Но все равно хорошо, словно тот Миллер в тексте искал что-то необыкновенное в чувственном мире и удивлялся, что не может ничего найти ни в себе, ни во всех своих женщинах, наивно изумляясь собственной слепоте. Но ни в десяти-, ни в одиннадцати-, ни в двенадцатичасовых новостях Губарь так и не появился. Не появился он и позже, когда Иванов безуспешно пытался его вызвонить хотя бы по одному из номеров. Ни к Солу Беллоу, ни к Генри Миллеру больше он в тот день не притрагивался. Шум за
— Сегодня меня преследуют сплошные неприятности...
Что-то произошло с его дикцией, в которой появились старушечьи нотки, или что-то мешало ему говорить, и от этого он словно жевал слова.
— Нет, отчего же... — произнес Иванов, еще боясь подумать о самом худшем.
— Ты только ни о чем не спрашивай, — попросил его Губарь, издавая странные пришептывания, и опять многообещающе замолчал.
— Не буду, не буду, — пообещал Иванов. Ему вдруг все стало ясно — слишком хорошо он знал Губаря. Можно было ошибиться только в деталях. — Я сейчас приеду! — крикнул он в трубку со смешанным чувством облегчения, еще не думая, что предпримет, и вдруг у него появилась мысль: "Бежать!" Бежать через все границы, через заставы, все равно куда, но бежать, и все кончится разом. И слава богу!
Когда он спускался в метро, начинались сумерки, а когда выскочил из него, было уже почти темно и фонари перед общежитием не горели. Откуда-то сверху неслось о том, что "никто не хочет ее тела..." и что (и в это глупо было верить) "девушка опять созрела...".
— Что случилось? — спросил Иванов, когда Губарь открыл ему дверь.
Впрочем, можно было и не спрашивать. Все было написано на его лице. Под всегдашней бравадой — смущение и неуверенность. В руках — сковорода с кроваво-красной отбивной, залитой яйцом. Сам весь розовый, крупнотелый, в одних трусах, с помятой идиотской прической а-ля кирпич.
— Ужинать будешь? — спросил Губарь, странно шепелявя и пропуская его вопрос мимо ушей. — Тогда марш за стол.
Не глядя, вывалил ему на тарелку половину. Его породистое лицо Жана Маре, с ямочкой на круто закрученном подбородке, и серые глаза были странно неопределенными, словно в нем чего-то не хватало, что было с избытком в оригинале, а здесь терялось под напором реальности и делало его недоуменным или лишенным целостности и заставляло распадаться на отдельные части, которые жили сами по себе, не сливаясь в общую картину.
— По рецепту Второго Армейского Бунта, — засмеялся он, намекая на красный цвет, но смех у него вышел странным, словно он одновременно прочищал горло и думал о мироздании.
За сутки стол приобрел признаки аскетического быта — пропали привычные рюмки и дежурная бутылка. Впрочем, вся комната носила следы уборки, словно ее обитатель желал подчеркнуть изменение стиля жизни. Пропали банка с окурками и женские пучки волос. Бутылки чинно были выстроены вдоль батареи отопления, и даже на столе вместо обычных газет красовалась видавшая виды скатерть, но к ногам по-прежнему прилипал мусор.
— Сегодня ночью чуть не подавился челюстью, — поведал Губарь, энергично орудуя вилкой и ножом, — отклеилась, сволочь. Проснулся в ужасе от того, что она у меня уже в горле. До сих пор боюсь... — Он заботливо потрогал кадык и сделал глотательное движение, словно действительно проверяя, все ли на своем месте. — Боюсь даже вспомнить...
— Какой челюстью? — удивился Иванов. — Ах, да...
— Вот именно, — горячо подтвердил Губарь, — той самой, у которой гарантия два года. В общем, весь день ремонтировался. Не могу же я в таком виде...
— Не можешь, — односложно согласился Иванов.
— Ну вот видишь, — обрадовался Губарь. — Я знал, что ты меня поймешь!
Не подымая глаз, он нервно поглощал еду.
— Не пойму! — заявил Иванов, отодвигая тарелку — отбивная оказалась жесткой, а яйцо — несоленым.
В открытую дверь балкона с улицы волнами вползали ночная прохлада и звуки города.
— Брось! Ты же знаешь, что этого нельзя было делать, — поведал он, не отрывая взгляда от тарелки.
Казалось, он хочет убедить самого себя.