Реки
Шрифт:
Может быть оттого, что я сам нашел эту пластинку, никто не порекомендовал ее мне, и я ничего про то, что это будет за музыка, не знал… Может быть поэтому мне с первых же звуков стало неважно, где и когда сочинена эта музыка. Тогда я впервые услышал музыку…
И еще, там, на конверте той пластинки, были написаны названия музыкальных частей самого произведения. Понятно, что это были Зима, Весна, Лето, Осень, это же были «Времена года». Но у каждого времени года были еще более мелкие части, и назывались они, например, «Гроза». Так вот, среди этих мелких частей была одна под названием «Спящие пьяные». А каких и где я мог видеть спящих пьяных в своем городе? Я мог их видеть в городском парке, летом. Они лежали
И все равно картины, и те пейзажи давних русских художников, на которых было все то, что в действительности меня не окружало, все равно были не чужими, а то, что там было, (ну, как сказать?) изображено или нарисовано, все равно было родным. Вот только почему?
И почему даже картина «Гибель Помпеи», а главное, люди, гибнущие там, и сам город, и беда, которая происходит там, на холсте, беспокоили меня и вызывали более сильное сочувствие, чем другие картины? Может быть, оттого, что я знал, что эту картину нарисовал русский человек, и из-за этого несчастные, гибнущие люди, гибнущие черт знает где, в какой-то Помпее, и чёрти когда, кажутся более своими, чем сотни мучимых грешников, которых я видел на картинах, изображающих ад, где этих грешников жгут и колют, терзают и мучают хвостатые черти. Может просто потому, что тех грешников нарисовал какой-нибудь голландец или немец? И значит, все изображенные ими грешники тоже какие-то неведомые мне немцы или голландцы. А «Гибель Помпеи» нарисовал наш. И меня очень впечатлила эта картина, и обреченный на смерть маленький голый мальчик, и падающие статуи…
Почему, когда я учил в школе стихотворение «Сквозь волнистые туманы пробирается луна» и «колокольчик однозвучный утомительно…» Я тогда понимал, что туманы эти случились где-то далеко, и колокольчик звенел давно, и совсем не на нашей улице. Почему я чувствовал, что эти стихи мне не чужие, и старался не впускать в себя тревогу, которая шла от этих стихов. Я предчувствовал что-то, из-за этого быстренько учил те стихи, и бежал играть. Как можно скорее бежал! Чтобы то, что было там, в этих стихах, раньше времени не утомило меня, не лишило бы покоя.
Но тогда я мог почувствовать что-то совершенно беззащитно. Хорошо, что не почувствовал, а то как бы я сейчас?…
Помню, подобралась большая и какая-то уж очень лихая компания взрослых студентов, и тех, кто уже успел закончить какое-то свое высшее учебное заведение. И вот эта компания решила отправиться к морю поездом, для экономии и веселья. Мы договорились, что поедем в начале августа, потому что в июле и в родных краях тепло, и к тому же, можно было подзаработать денег к поездке на какой-нибудь временной летней работе.
Прямиком и без пересадок до Черного моря можно было доехать только прицепным вагоном… Короче, прямого поезда до какого-нибудь приморского города от нас не было, и нет, а был такой вагон, который прицепляли по ходу следования то к одному составу, то к другому. Этот вагон должен был идти к вожделенному морю отчаянно долго. Почти пять суток. Но нас это устраивало. Первого августа мы собрались на перроне возле нашего вагона, который был прицеплен к московскому поезду. Вагон был самый старый, закопченный и какой-то помятый. Нас собралось пятнадцать человек, и мы принялись отдыхать еще не сев в вагон. Догадываюсь, что за время пути мы здорово утомили попутчиков и
Когда наш скрипучий и пропыленный вагон отцепляли на очередной станции, все его обитатели выползали из него поразмяться, побродить, покурить свободно, купить что-нибудь. За двое суток дороги и таких остановок все мы опухли от жары и пива, которое покупали на всех станциях. Когда поезд останавливался где-то в поле и стоял какое-то время, в окна врывался звон кузнечиков. Мы выскакивали из вагона, невзирая на протесты проводниц, без разбора нарывали каких-то цветочков, которые проводницам же и отдавали.
На третий день пути все скисли. Кто-то спал, кто-то играл в карты, я лежал на верхней полке и смотрел в приоткрытое окно. Когда поезд шел быстро, приятно было высунуть руку в окно и ладонью резать ветер, изменяя угол наклона ладони… И ладонь была, как крыло маленького и очень юркого самолета.
Когда мы перевалили за Урал и поехали еще южнее, деревни стали больше, речки извилистей и уже… На станциях тетки предлагали большую золотую кукурузу и черные, пахучие семечки. Поезд шел, яблоки у торговок на перронах становились все крупнее и дешевле. А звук «Г» произносился людьми все мягче и мягче.
Мы совсем изнемогли от постоянных станций, остановок и отставаний от и без того тягучего графика движения. Жара стояла оглушающая. Со станций, на которых мы стояли особенно долго, мы из шалости и развлечения ради посылали телеграммы. Помню, мы долго простояли в городе Сызрань. Меня забавляло название, и я отправил своим знакомым несколько телеграмм из этого незнакомого мне города. Одна была такая: «Подозреваемые вами люди в городе Сызрань не проживают», другая такая «Благодарим спасение детей тчк Сызраньский ОСВОД», и какие-то другие. В общем, мы пытались развлечься, как могли. Пиво в нас уже не заливалось. Пахло от нас так, как от каких-то очень пахучих животных. Купе наши стали похожи на лежбища этих самых животных. Волосы на наших головах были как проволока. Но все равно нам было весело, мы ехали отдыхать, и несмотря на то, что уже был август, все лето казалось еще впереди. Мы же ехали на юг.
И вот так мы ехали, и наш поезд в очередной раз остановился безо всякого расписания. Я высунулся в окно, и посмотрел по ходу состава. Вагоны тянулись далеко вперед, и там вдалеке горел красный семафор. Вокруг было чисто поле. Поле было уже желтое. Сухие колосья кругом, с островками каких-то сорных голубых цветов. У железнодорожного полотна и возле нашего вагона оказался маленький дощатый полустанок, длиной с один железнодорожный вагон. К полустанку вела через поле извилистая дорожка. На полустанке стоял мужичок, довольно высокий, худой и сутулый дядька. На голове у него была какая-то светлая выгоревшая фуражечка, одет он был в светло-серую рубаху, с закатанными выше локтя рукавами, рубаха висела на нем навыпуск, ниже были видны коричневые брюки, и я не помню, что у него было на ногах. Но все чистое и поглаженное. На брюках даже виднелись стрелки. На досках ветхого полустанка у ног мужичка лежал большой холщовый мешок. Дядька курил папиросу и с любопытством, щурясь от дыма, рассматривал большой поезд дальнего следования, который явно случайно там остановился и был ему в диковинку.
Я лежал на своей верхней полке, высунулся в окно и разглядывал мужичка. Так же делали многие…
– Дед, чем торгуешь? – спросил я, каким-то не особенно свойственным мне образом. Мне казалось, что так обратиться будет проще и как бы народнее, что ли.
– Да ничем, сынок, – сначала пожал плечами, а потом ответил дядька, – еду только торговать.
– Так давай, садись, а то поезд уйдет! – сказал кто-то из другого окна.
– Не-е-е, куда там! – ответил человек с полустанка. – Вы-то вон куда едете, а я в район на базар. Щас дизель подойдет, и поеду, – он говорил немного смущенно, но улыбался.