Реквием по Homo Sapiens. Том 1
Шрифт:
О Хану, Хану. Я ведь правда не знал.
Данло кивнул на шлем в руках Ханумана.
– Я не знал, что память… может так жечь.
Хануман по-прежнему улыбался, но не было юмора в его улыбке.
– Это хитрая программа. Сам лорд Палл принимал участие в проектировании шлемов.
– Но ведь он с самого начала был против Пути!
– Верно, был.
– Значит, ты договорился с ним? И с Орденом?
– Мы убедили его, что глупо было бы Ордену относиться к Пути недоброжелательно.
– Понятно…
– Лорд Палл – величайший из цефиков. Он научил меня почти всему, что я знаю.
– Кто же кого соблазнил – ты его или он тебя?
– Никто никого не соблазнял. Самый влиятельный лорд Тетрады просто согласился с нашими доводами.
Данло потер
– А как же лорд Цицерон?
– Я уверен, что лорд Палл договорится с лордом Цицероном – они ведь оба разумные люди.
– Понятно.
– Ведь это вполне разумно – разрешить членам Ордена заниматься мнемоникой?
Данло потер затылок и снова кивнул на шлем.
– Это не мнемоника.
– Почему? Мы даем людям лучшее, что есть в Старшей Эдде.
– В твоей интерпретации Эдды.
– Вообще-то большинство наших доктрин утвердил Бардо. Я просто подогнал воспоминания под эти доктрины.
– А как насчет твоего воспоминания, Хану?
Хануман обвел пальцем красную полоску по краям своей шапочки.
– Мы дадим им то, что я сказал в Огненной Проповеди – этого будет достаточно. Зачем им, беднягам, мучиться.
– Так, как мучился я?
– Я только хотел показать тебе, как тщательно мы должны отбирать воспоминания, которые копируем. Извини, если я причинил тебе боль.
– Ничего, – сказал Данло.
– Мы должны давать божкам лучшее, а не худшее.
– И подслащать это лучшее электронным самадхи?
– Это позволит им испытать мистическое чувство.
– Подредактированное тобой.
– Пожалуйста, не смотри на меня так. Ты должен знать, что слишком сильное удовольствие так же опасно, как слишком сильная боль.
– Опасно для кого?
– Для нас, конечно. Для божков. Потому мы и должны контролировать воспоминания.
– Ты не просто контролируешь, Хану. Ты подделываешь настоящую память.
– Но что это за настоящая память? Ты имеешь в виду ту, которую называешь Единой? Но как нам показать ее людям? Не все ведь обладают твоим чудотворным даром.
Данло потрогал перо у себя в волосах.
– Я думаю, что все.
– Нет, не все – потому мы и даем им твои слова, твою память, твое понимание. И немного кибернетического самадхи, чтобы дать им почувствовать вкус к чудесам.
– Нет, вы даете им суррогат вместо меда и блеск вместо золота. Никогда твоя имитация Эдды не будет реальной.
Улыбка Ханумана перестала быть пустой, а лицо выражало холодное, жестокое веселье.
– Реальность не нужна никому. Реальность уж слишком реальна – почему же еще люди ненавидят всех, кто открывает им правду?
Видя, что Данло не думает вставать, Хануман опустился на колени и присел на пятки, приняв учтивую, строго официальную позу. Сложив свои маленькие руки на коленях, он стал говорить, что людям необходимо познать более глубокие уровни сознания и выйти за пределы самих себя, но они не должны слишком углубляться и уходить слишком далеко. Большинство, преклонив колени под мнемоническими шлемами, будет удовлетворено, вкусив кибернетическое самадхи лишь слегка. Его, Ханумана, долг – отмерить им это блаженство с той же тщательностью, как повар добавляет чесночную эссенцию на противень, где жарится курмаш. Данло он казался циничным и искренним одновременно – знающим о мраке, наполняющем всю вселенную, и странно невинным, как церковный служка, который, стоя под эдическими огнями на церемонии расширения, вынужден размышлять о тайнах, непонятных для его юного возраста. Данло слушал его, сидя на холодном, как лед, полу.
Было что-то колдовское в том, как они оба сидели на ничем не покрытых каменных плитах, а ветер выл у шпилей собора и швырял в окна снегом. Кроме этих звуков, в зал проникали и другие: быстрые шаги по коридору, взволнованные приглушенные голоса, шелест шелковых одежд. Высоко над храмом и Городом гремели идущие на посадку ракеты и легкие корабли, уходящие в сторону Экстра. Под эти звуки Данло начал вспоминать. Он достал свою шакухачи и поднес ее к губам, но играть не стал. Хануман смотрел на бамбуковую флейту с тоской, страхом и ненавистью.
– Шайда давать детям сладости, зная при этом, что сладкое заглушит их голод к полезным и благословенным вещам.
Самым же благословенным, по мнению Данло, была Единая Память, это чудесное мерцающее сознание, которое невозможно имитировать, поскольку оно не выражается ни в ощущениях, ни в мыслительной деятельности, ни в эмоциях; это не субъективная вселенная, какой ее видят древние очи богов. Единая Память, сказал Данло, – это естественное состояние, когда каждый атом твоего тела «помнит» свою связь со всеми элементами вселенной. Следовательно, реальность (и истина) есть то, что создается между вселенной и каждым живым существом.
Данло казалось, что он уже долго сидит в полумраке компьютерного зала и рассуждает о тайнах памяти. Глаза Ханумана светились в темноте озерами бледно-голубого огня. Он слушал Данло с напряженным вниманием, которое уничтожает время, и все-таки оба они сознавали, что время идет слишком быстро, приближая час новой мнемонической церемонии. Их торопливый обмен словами отдавал горькой сладостью последнего разговора. Данло заметил, что чем больше он говорит о Единой Памяти, тем больше волнуется и отчаивается Хануман. Его глаза выражали теперь предчувствие чего-то страшного. Он делался все более юным, и его впалые щеки, обычно такие бледные, вспыхнули румянцем. Он болезненно щурился, как будто заново переживая момент, когда впервые увидел солнце. Он был ребенком, вновь испытывающим страх и любовь к свету. Его рот раскрылся в подобии крика, и он поднес руку к глазам, защищаясь от взгляда Данло, от сострадания, с которым тот смотрел на него. Как же ему ненавистно быть любимым, подумал Данло. На самом деле Хануман ненавидел любовь Данло к воспоминаниям и к жизни, ту редкостную и дикую любовь, которую сам Данло называл «анасала». Больше всего ненавидел он ту естественность, с которой Данло открывался Единой Памяти. И вот, найдя в характере Данло ту часть, которую он мог ненавидеть искренне и безоговорочно, Хануман внезапно отвернулся. Теперь он походил на статую нейропевца, глядящего в себя. Контактерка у него на голове переливалась огнями и сверкала своей зеркальной поверхностью. Эта алмазная скорлупа отгораживала его от всяких слов и от сострадания, которым мог одарить его Данло. Хануман ушел в личную, известную только ему вселенную, и Данло ненавидел его за эту изоляцию. Он смотрел на гладкое, закрытое лицо Ханумана и видел только их взаимную ненависть. Эта ненависть присутствовала и росла с самого их знакомства, но теперь эта темная страсть, словно сверлящий червь, вылезающий из тела зараженного хибакуся после его смерти, вышла на свет и стала явной.
Он горит, и ему ненавистно гореть одному.
Данло внезапно понял более глубокую причину, по которой Хануман подверг его столь мучительной имитации: это было то извращенное сострадание, которое Хануман испытывал к нему и которое связало, их судьбы воедино. Данло закрыл глаза, и ему вспомнилось то, что говорила ему Тамара: что Хануман уничтожит любой объект своего сострадания, лишь бы не оказаться связанным с ним.
Не в силах больше выносить это, Данло вскочил на ноги и сказал:
– Я пойду.