Репортер
Шрифт:
— С точки зрения этики такое допустимо? — поинтересовался Костенко. — Точнее: целесообразно?
— Исповедальная литература — одна из самых честных.
— Согласен. Но ведь вы журналист, а не писатель. Вам надо соотносить себя с фактором времени. Журналистика реализуется во времени, литература — в широте захваченных ею пространств. Верно?
— Верно.
Костенко попросил у меня разрешения позвонить.
— Валяйте, — ответил я.
Он набрал номер, спросил, как дела с тем адресом, который продиктовал (квартира Тамары, понял я); покивал, произнося нетерпеливо-вопрошающе: «ну», «ну», «ну» (видимо,
— Кто там? — спросил я.
— Сейчас приедут ваши друзья. Они сделали мою работу. Им можно давать звания лейтенантов. Я бы дал майоров, но наши бюрократы в управлении кадров не позволят. Благодаря вашим друзьям завтра я арестую одного из тех, кого вы пасли.
Я опешил:
— Это как?!
— Потом объясню. Сейчас не имею права, честное слово… Сталинские времена научили меня умению молчать наглухо. Мы сейчас в словах смелые, а тогда… Сбрякнешь что в компании — вот тебе и пятьдесят восьмая статья, пункт десять, призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти, срок — до десяти лет.
…Когда позвонили в дверь, Костенко резко поднялся, в нем снова появилось что-то кошачье, изменился в мгновенье и, мягко ступая, пошел — совершенно беззвучно — к двери; приникнув к глазку, несколько секунд разглядывал ночных гостей (явно не его бригада из «науки»), потом, отперев замок, рассмеялся:
— Квициния, ты тоже в деле?!
Ну и ну, подумал я. Кто кого выслеживал эти дни: мы — Русанова с Кузинцовым или нас — Костенко?!
— В деле, товарищ полковник, — ответил Гиви, пожимая руку Костенко. — И вы, как вижу, тоже?
— Я дотягиваю до пенсии… Все жду: вдруг генерала дадут?!
— Не дадут, — вздохнул Гиви. — Вы слишком умный, за это мы вас так любили на курсе.
— Вы не могли не любить своего доцента, — ответил Костенко. — Иначе б я вас лишил стипендии. Перед начальством надо благоговеть. Ну, так как же вы ушли от наблюдателей?
— Чьих? — Гиви вымученно улыбнулся. Лица на нем не было, синяки под глазами, щетина, щеки запали, нос торчит, как клюв, замучился мой адвокат.
— Ваши забрали тех голубей, что нас топтали, а мы воспользовались услугой индивидуального извоза.
Костенко несколько самодовольно хохотнул:
— «Индивидуальный извоз», кстати, осуществлял мой капитан Кобылин.
…Отведя меня в сторону, Костенко, отвернувшись к окну, негромко сказал, чтобы я завтра взял бюллютень и ни в коем случае не появлялся на работе в течение ближайших трех дней. «Ваше персональное дело, — заключил он, — мне невыгодно… Хотя, следуя вашей фразеологии, вношу коррективу: «нам». Ясно? Оно невыгодно «нам». — «Я никогда не играл труса». — «Тогда заодно научитесь не быть дураком».
Бригада экспертов из научно-технического отдела не нашла пальцев моей жены, зато наследил Антипкин-младший. Замок не вскрывали — значит, ключ ему отдала Оля, больше некому.
…Рассвет я встретил у окна — так и не уснул, потому что не мог ответить себе на вопрос: зачем надо было приносить в мой дом записную книжку художника? Лишь один человек мог сказать, что я не умолчу об улике в моем письменном столе, —
XXV
Я, Кашляев Евгений Николаевич
С Тихомировым я встретился три года назад у писателя Ивана Шебцова, когда тот пригласил на чашку чая композитора Грызлова. Речь шла об организованной атаке вокально-инструментальных ансамблей на серьезное, истинно народное искусство.
— Вот, полюбопытствуйте, — раздраженно говорил Грызлов, доставая из портфеля папку, — презанятнейший документик: заработки рок-джазистов за квартал… Волосы встают дыбом!
Пролистав сводки, Тихомиров заметил, что музыкант, получающий такие деньги, может стать неуправляемым, процесс тревожен — кто-то открывает ворота для вторжения западной массовой культуры.
Шебцов поднялся с лавки, быстро заходил по большой комнате. Его исхудавшее, одухотворенное лицо порою казалось мне ликом Аввакума.
— А мы продолжаем болтать! — резко выкрикнул он. — Амебы! Трусливые хамелеоны! Скоро по радио нельзя будет услышать ни одной нашей песни! Одна Пугачева с этим безумным Чилинтано! Налицо факт национального предательства! А мы?! Молчим в тряпочку! Трусливые мыши!
— Эмоции приглуши, — посоветовал Тихомиров сухо. — Предложения вноси! Болтать все здоровы… Сегодня — как бы мы ни сигнализировали — предложат провести опрос общественности, что, мол, хочет слушать молодежь? А ее развратили! Лишили вкуса! И опрос этот самый мы проиграем, даже если организуем тысячи писем от своих людей… Работать надо исподволь, не торопясь, целенаправленно… Вопрос заработков интересен… Это заставит насторожиться власть предержащих… Тоже люди, кстати говоря…
— Одну минуточку, — резко перебил его Грызлов. — Власть предержащие умеют зрить в корень… Они потребуют данные и о моих заработках… Не только моих, конечно, но и всех наших… И наверняка кто-нибудь резюмирует: «Кричат, оттого что их заработки резко упали из-за конкуренции тех, кого поет молодежь…» Не надо трогать гонорары, — заключил он, — это палка о двух концах… Главное, на что надо жать: мы теряем самый дух нашей песни, ее лад и традицию!
Шебцов махнул рукой:
— Ерунда! Мы не затрагиваем суть: до тех пор, пока разрешают декламировать песни о русском поле на плохом русском языке, мы с мертвой точки не сдвинемся…
Тихомиров заколыхался — это он так смеется:
— Любопытно, кто напечатает твой пассаж? Если бы мне удалось открыть свой журнал — одно дело, но ты же понимаешь, что в ближайшем будущем на это рассчитывать не приходится… Одна надежда на нашего молодого друга, — он обернулся ко мне. — Можете как-то помочь делу, Женя?
Я знал, что именно благодаря Тихомирову меня не вытолкали из общественной жизни, а перевели в редакцию — переждать трудные времена. Я понимал, что это было сложно сделать при той рубке, которая началась. Тем не менее обещать что-либо определенное я не мог, поскольку несколько дней назад в отделе обсуждался этот же вопрос и Нарышкина выложила на стол статистические таблицы: