Резец небесный
Шрифт:
Хитер села. Волчий этот вой предвещал скорый и неизбежный конец света.
Восходящее солнце, брызнув сквозь единственное окно, скрыло все, что не попало под его ослепляющий взгляд. Отчаянно жмурясь, Хитер разглядела, что сновидец, уткнувшись носом в подушку, продолжает себе посапывать как ни в чем не бывало.
– Джордж, просыпайся! О, Джордж, проснись, ну, пожалуйста, Джордж! Стряслось что-то страшное!
Он проснулся. И проснулся с улыбкой.
– Джордж, что-то не так! Слышишь сирены? Что это, Джордж?
Еще не отряхнув до конца пелену сна, безучастно:
– Они приземлились.
Он все сделал, как хотела Хитер. Именно так. Ведь велела же она ему очистить во сне от пришельцев Луну, все так и вышло.
8
Ни Небу, ни Земле милосердие неведомо…
Единственной
Ракеты первой волны, отраженные защитными полями кораблей пришельцев, закувыркались в стратосфере с выведенными из строя навигационными системами и посыпались затем на злосчастный Орегон, повсюду сея разрушение и смерть. Настоящий огненный шторм обрушился на сухие восточные склоны Каскадного хребта. Шальные удары в мгновение ока стерли с лица земли Голд-Бич и Даллес. Портленд, к счастью, избежал прямых попаданий, но одна из боеголовок, разорвавшись на склоне Маунт-Худа возле старого кратера, пробудила дремлющего исполина. Он сразу же ответил гигантским столбом пара и глухими подземными толчками, а к полудню первого апреля – первого дня Вторжения – устроил невеселый розыгрыш: страшным выбросом камней и неистово жаркой поллюцией вулкан отверз для себя новую форточку на северо-западном склоне. Первыми жертвами на пути пылающего потока лавы оказались коммуны «Зигзаг» и «Рододендрон». Вулкан быстро сформировал, новый шлаковый конус, а гигантский пепельный шлейф, без труда преодолев сорокамильное расстояние, удушливой волной накрыл Портленд. Ближе к вечеру ветер, переменив направление, чуть облегчил положение жителей города, приоткрыв их взгляду зловещие зарницы в облаках к востоку от Портленда.
Невидимые самолеты слежения в тщетных попытках обнаружить противника по-прежнему с ужасающим ревом бороздили небеса, полные дождя и пепла. На подходе уже были армады бомбардировщиков и истребителей восточных штатов и ближайших союзных государств; в неразберихе, вызванной паникой, они, сближаясь, то и дело лупили друг по другу. Земля содрогалась от близких бомбовых ударов и дальней канонады. Одно из летающих блюдец приземлилось всего в восьми милях от границ города, в итоге юго-западная окраина оказалась стерта в порошок – реактивная авиация получила приказ накрыть ковром сплошного бомбометания круг радиусом в одиннадцать миль от точки посадки. Собственно, в ходе операции вдруг выяснилось, что корабля пришельцев в установленном месте уже и нет, но маховик уничтожения успел набрать обороты, да и сверху требовали немедленных победных реляций. Как всегда при ковровом бомбометании, пострадали многие другие районы, и не только от ударных волн, не пощадивших ни единого стекла во всем городе. Уцелевшие от прямых попаданий улицы сплошь устилал слой стеклянного крошева толщиной до двух дюймов. Беженцы с юго-западных окраин брели чуть ли не по щиколотку в этом стеклянном снегу, женщины, волоча визжащих детишек и рыдая взахлеб сами, оставляли за собой бесконечный кровавый след.
Уильям Хабер стоял возле огромного окна своих директорских апартаментов в Орегонском онейрологическом, разглядывая фейерверк в доках внизу и кровавые сполохи в облаках над Маунт-Худом. Стекло в его окне уцелело – ничего пока еще не падало и не разрывалось поблизости от Вашингтон-парка,
– а чудовищные спазмы земной коры, на глазах доктора обрушивающие в реку целиком
Кроме директора, во всем здании института не оставалось ни души.
Весь этот тревожный и суматошный день Хабер посвятил попыткам разыскать своего строптивого подопечного, Джорджа Орра. Когда истерия и распад в городе перешагнули критическую черту, он вернулся в институт несолоно хлебавши. Большую часть пути назад Хаберу пришлось проделать пешком, и он нашел этот новый для себя опыт весьма утомительным. Человек в его положении, занятой, как он, даже самой приятной прогулке предпочтет, разумеется, электромобиль, но выбора не оставалось – напрочь сели аккумуляторы, а добраться сквозь обезумевшие толпы до станции перезарядки представлялось затеей нереальной. Пришлось бросить машину и идти против людского течения, навстречу гулу и канонаде. Обезмысленные встречные лица усугубляли утомление. Хабер вообще не выносил людных мест, давки и всего прочего, что диктуют стадные инстинкты. Но вскоре встречный поток иссяк, и Хабер вдруг оказался один в своем стремлении миновать лужайки, аллейки и дубравы Вашингтон-парка, остался в полном и абсолютном одиночестве – и вдруг понял, что это даже хуже, чем толкаться посреди обезумевших толп.
Всю жизнь Хабер воображал себя эдаким матерым волком-одиночкой, избегал брачных уз и даже просто устойчивых связей, вообще опасался слишком сближаться с людьми. Его добровольное послушничество – проводить в интенсивной работе те часы, которые обычно посвящаются развлечениям или сну, – отлично помогало избегать примитивных матримониальных силков. Свою сексуальную жизнь доктор свел к нечастым и кратким связям с особами фривольного образа жизни, порой даже с юношами; Хабер прекрасно знал, где именно можно их повстречать, в каких барах, кинотеатрах и саунах они завсегдатаи. Хабер получал что хотел и исчезал с чистой совестью и легким сердцем прежде, чем могли бы завязаться какие-либо более серьезные отношения. Он чрезвычайно дорожил своей независимостью, свободой воли.
И вот сейчас, торопливо шагая по безлюдному и безразличному парку, чуть ли не переходя на мелкую рысь, Хабер вдруг поймал себя на жутком страхе одиночества. Он шел в институт – а куда еще ему деваться? Добравшись наконец, он нашел свое детище всеми покинутым, заброшенным.
Мисс Крауч держала у себя в столе портативный приемник, и сейчас Хабер включил его на ползвука, чтобы следить за последними сообщениями, да и попросту слышать живые человеческие голоса.
Здесь, в институте, имелось все, что только могло понадобиться: кровати (в количестве спи-не хочу) и пища (автоматы с сандвичами и колой для ночных смен). Но, хотя доктор давно ничего не ел, голода он не чувствовал. На него вдруг накатила неодолимая апатия. Он слышал по радио голоса, но его самого услышать не мог никто. Хабер был один, и все ему казалось нереальным в этом беспредельном, невозможном одиночестве. Он нуждался в ком-нибудь, в ком угодно – хотя бы словечком перемолвиться, ощущал потребность высказать свои чувства любому встречному-поперечному, лишь бы убедиться, что у него сохранились еще эти самые чувства. Ужас одиночества едва не погнал доктора обратно к паническим толпам, но апатия возобладала, взяла над страхами верх. Он остался у окна недвижим, и пала ночь.
Багровый бутон над Маунт-Худом то распускался, то опадал, роняя свои смертоносные лепестки. Что-то огромное, некое великанское било садануло оземь вне поля зрения, где-то в юго-западных кварталах, и вскоре небеса озарились мертвенно-сиреневым сиянием, исходившим вроде как раз оттуда. Прихватив транзистор, доктор вышел в коридор поискать другое окно – на лестнице, ведущей из холла, оказались люди, двое, он их не слышал; бесконечно долгое мгновение доктор только изумленно на них таращился.
– Доктор Хабер? – раздался оклик.
Джордж Орр, тотчас же узнал он.
– Как вы вовремя! – с горькой ехидцей отозвался Хабер. – Где только вас черти носили весь день? Идемте же скорее!
Прихрамывая, Орр вскарабкался по ступенькам, левая щека у него набрякла и кровоточила, меж распухших разбитых губ зиял провал на месте переднего резца. Цепляющаяся за Орра женщина выглядела менее пострадавшей, но совершенно изнеможенной – глаза остекленело блестели, ноги не держали. Не без труда Орр дотащил ее до кушетки в кабинете.