Резкое похолодание. Зимняя книга
Шрифт:
…Она долго и с удовольствием разглядывала свое отражение. Потом приняла душ. Потом, шаркая тапками, потащилась на кухню и сварила себе кофе. Потом зазвонил телефон, и она сняла трубку.
– Я слушаю? – сказала она с этой своей идиотской вопросительной интонацией, точно только сейчас, когда зазвонил телефон, вдруг обнаружила факт своего существования и еще не успела свыкнуться с мыслью, что может что-то слышать, видеть или осязать, – и теперь вот доверчиво просила трубку, чтобы та подтвердила ей эти ее удивительные способности… – Слушаю? – еще раз недоверчиво уточнила она. – А-а-а, при-и-и-ве-е-ет!
Я ушел в комнату старика: этот растянутый, резиновый «при-и-и-ве-е-ет» обычно предназначался мужчине (причем в последнее время, кажется, всегда одному и тому же), и слушать ее воркование мне совсем не хотелось. Некоторое время я размышлял, стоит ли взять ее маникюрные
Без старика комната стала походить на больничную палату еще больше, чем с ним. Таблетки и пузырьки с лекарствами по-прежнему стояли у кровати – точно в ожидании следующего больного. Грязное белье валялось прямо на полу. Пахло медицинской аптечкой, пылью, старой одеждой, старой древесиной и старой кожей. А ведь когда-то это была детская!..
Тени вползли медленно, чинно – можно даже сказать, торжественно – и заполнили собой всю комнату, точно запеленали каждый предмет, находившийся в ней, в темно-серое покрывало. Как всегда, поначалу я немного испугался. Не люблю я их, если честно. Сколько раз с ними сталкивался – здесь же, – а до сих пор не привык. Очень уж беспристрастно они работают, есть в них какая-то неприятная уверенность, педантичность, что-то от механических щеток, которые неизбежно вычистят все – и хорошее, и плохое, и грязное, и сияющее… все подряд. Когда тело хозяина навсегда покидает дом, они приходят и выносят вслед за ним все, что может задержать в этом доме душу покойного. Они забирают прошлое – извлекают его из щелей, выскребают из каждого угла, вычищают каждый квадратный метр. Высасывают то, что было, из того, что есть. Пьют кровь прошлого…
Тени сгустились – из темно-серых они сделались почти черными. Я съежился на стуле у кровати, каждой порой своей кожи ощущая, как они копошатся здесь, во мраке, выполняют свою работу… В темноте они безошибочно находили то, что было здесь раньше, – и забирали это навсегда. Забирали все сто с лишним лет его жизни.
Они забрали плюшевые игрушки, которыми он играл в детстве, сидя на пестром ковре… И рождественские елки, украшенные конфетами и мишурой, – все двенадцать, что стояли когда-либо в этой комнате… И все подарки, что лежали под этими елками… И деревянную кроватку, в которой он спал маленьким, – когда-то она стояла здесь, у стены (потом ее разобрали и сложили в стенной шкаф; потом, когда родилась его дочь, он снова собрал ее и поставил в другой комнате – так что тени заберут ее еще и оттуда, – а потом она поломалась, и ее выбросили)… Они забрали темный ореховый шкафчик со стеклянными дверцами и все его содержимое – колбочки, пузырьки, порошки, все эти сложные химические штуки, названий которых я так и не сумел запомнить… Забрали и тот самый пестрый ковер, на котором когда-то валялись игрушки – и на котором много лет спустя извивалось в агонии человеческое тело; сначала извивалось, а потом уже просто лежало, неживое и скрюченное (через час тело убрали, а ковер скатали в рулон и выбросили – от него слишком дурно пахло)… И это неподвижное тело – его тоже забрали с собой тени… Сначала – то, страшное, с вытаращенными глазами и перепачканным подбородком. А потом – его же, но уже накрытое, почти изящное под белой накрахмаленной простыней… Еще они убрали все те кипы бумаг, все осколки, все тряпки и книги, которые были однажды разбросаны по полу, – однажды, после обыска… И грязный снег, который принесли на своих сапогах те трое, что проводили обыск, – его тоже вычистили, впитали в себя тени… Всего несколько минут – и они вынесли все, что было.
Когда они ушли и в комнате снова
Я прислушался: она по-прежнему трепалась по телефону.
– …хочу сдать! – донесся до меня обрывок ее фразы.
И еще, минутой позже:
– Сдам. Обязательно сдам…
Я не понял, о чем именно она говорила. Или о ком. Но точно понял (интуиция у меня всегда была отменной), что она готовит какое-то предательство.
А кого еще ей было предавать, кроме меня?
Какой стыд! Какое унижение! Позор какой! Как, как, ну как же я мог поехать за ней? За ней, которая меня не звала? И не просто не звала – всем своим видом демонстрировала, что ей на меня наплевать, что я ей совершенно не нужен!
В тот день на меня как будто что-то нашло. Когда она стала собирать вещи и я понял, что она намерена уйти насовсем, что это – переезд, я совершенно растерялся и просто не знал, что делать. Сначала решил, что просто не дам ей уйти. Не позволю, и все тут. «Какое она имела право? – думал я. – Это ее дом. Наш с ней дом. И мы оба должны жить здесь. Это правильно. Это порядочно. А срываться с места, с насиженного места и ехать неизвестно куда – просто потому, что ей шлея под хвост попала, – нет, это уж слишком, господа! На что она рассчитывает?» – думал я.
– На что ты рассчитываешь?! – спрашивал я у нее, вытряхивая из чемодана вещи, которые она туда складывала. – На что, а?! – орал я…
Она снова положила вещи в чемодан. Я вытащил их. Она положила…
– На что? – Я вытряхнул их, прямо на пол. – Что я потащусь за тобой неизвестно куда? Вот так вот все оставлю и уеду? Только потому, что тебе так захотелось, ты, пигалица?
Она молча наклонилась, подобрала с пола свои вещи. Снова сложила их в чемодан. Совершенно автоматически, даже не глядя. По ее лицу, по безразлично-умиротворенному его выражению было ясно, что она готова перекладывать эти чертовы тряпки сколь угодно долго. Это ее даже не раздражало – ей было попросту безразлично, сколько времени она убьет на этот чемодан. Я понял – а она, вероятно, с самого начала понимала, – что я все равно сдамся первым. Так что я оставил ее в покое – ха, я даже помог ей как следует утрамбовать вещи, чтобы легче было застегнуть молнию, – и ушел на кухню. Я сидел, грыз печенье и думал: когда она зайдет и позовет меня, я откажусь. Просто откажусь. И тогда она останется – все очень просто. Без меня она не уйдет. Не посмеет.
Я сидел, грыз печенье, и каждое движение челюстей болью отдавалось в ушах, в глазницах, в затылке, в висках. И вся кожа на лице саднила. Но я терпел – я уже знал, что это такое.
Я сидел, грыз печенье, терпел и думал: надо же, как быстро я начал меняться.
А еще я думал, что это очень несправедливо: мне ведь так хотелось бы смотреть на себя в зеркало, наблюдать за всеми метаморфозами… Только вот – зеркала-то завешены. Такие порядки…
И еще я думал… словом, сидел и думал о том о сем.
А когда она стала перетаскивать свои пожитки в коридор – сумка, еще сумка, чемодан, пакет, рюкзачок, – я вдруг с ужасной отчетливостью понял, что она… она ведь не собирается никуда меня звать. Она хочет оставить меня здесь одного. Меня, у которого уже начало болеть лицо… Меня, с которым она должна делить этот дом! Она сейчас просто откроет дверь – и уйдет. И все.
Когда она вернулась в комнату за очередной сумкой, я быстро прошмыгнул в коридор, вытащил из-под стойки для обуви свой запасной ключ (эта дура почти всегда оставляла дверь незапертой – так что я обычно запирал сам), вставил его в замок и повернул на два оборота. Потом закинул ключ обратно под стойку – он громко звякнул, но она не услышала… Потом – ее шаги уже приближались – я вдруг сообразил, что это совершенно бессмысленно – у нее-то ведь есть еще один ключ!..
Она тем временем притащила свою сумку и явно собралась уходить. Взялась за ручку двери. Подергала…
Я притаился у нее за спиной.
Дверь не поддалась. Она – как всегда, нисколько не удивившись, – полезла в карман и вытащила свой ключ. Тогда я толкнул ее под локоть – довольно сильно, она даже слегка вскрикнула, но опять же не удивилась.
Ключ выпал, и я поймал его на лету. Очень ловко.
Потом она долго ползала у двери, искала. Она была уверена, что просто его уронила. Тот факт, что при падении ключ не звякнул о паркет, нимало ее не смущал… Когда ей надоело там ползать, она вытащила из кармана свой маленький телефон, нажала на кнопочку…