Рисунки баталиста
Шрифт:
Задержал на лету кисть с голубой каплей влаги. И этот взмах, голубой язычок, сочетание света и тени породили в нем воспоминание.
Он, Веретенов, в другое, невозвратное время, прожитое им навсегда, исчезнувшее навсегда из этого света и воздуха, молодой, легкотелый, стоял перед раскрытым этюдником на высокой карельской горе. Задержал на лету кисть с голубым мазком. С той горы открывался лучистый сияющий мир с озерами, реками, красными смоляными борами. По синей воде плыли темные лодки, оставляли лучи серебра. Кони паслись на лугах. Седая многоглавая церковь бросала в озеро свое отражение. И он, в предчувствии любви, предстоящего чуда и творчества, рисовал этот мир. Из дальних
Теперь, спустя много лет, он, Веретенов, постаревший, проживший жизнь, родивший сына, взрастивший его, посадивший в боевую машину, отпустивший в азиатский стреляющий город, – стоял на вершине башни, и мир, принявший обличье дымящихся куполов и дувалов, посылал ему в душу стальную иглу страданий, металлической, вонзившейся в сердце боли. Та, таящаяся в мире сердцевина, сулившая счастье и чудо, была его сыном, закупоренным в душной броне.
Он рисовал, сотворяя на листе бумаги подобие города. Ему казалось, он сам строит город. Вычерпывает его из своей души, переносит через кромку башни на землю, где гудело и бухало. Создает купола и плоские кровли, каменную баню и дерево, синие стрелки Мачете Джуаме, гроздь минаретов Мазари Алишер Навои. Прямо там, на раскаленной гератской равнине. Не художник, а архитектор. Создает не из глины и камня, а из любви и боли. Он хотел уберечь этот город, хрупкий, как глиняный сосуд. Уберечь от осколков и пуль, от пролития крови. Уберечь стеклодувов и плотников, хлебопеков и торговцев в дуканах. Тех девочек, что из красной бумаги резали и лепили цветы. Садовника, поливавшего куст красных роз. Он хотел уберечь афганских солдат, притаившихся за углами строений, короткими перебежками, хоронясь от стрельбы, атакующих в узком переулке. Уберечь товарищей сына, припавших к прицелам среди желтой горячей пыли. Уберечь и тех снайперов, что вставили винтовки в бойницы, выглядывают зорким ненавидящим оком, не мелькнет ли бегущая тень, – и им желал он спасения.
Он окружал этот город невидимой сферой. Создавал эту хранящую сферу из родных святынь, из своих суеверий и тайн, из лучшего, на что уповал. И город, казалось, откликнулся на его упования. Глухие серые кровли, глиняный сухой монолит вдруг стали стеклянно-прозрачными. Город стал весь из стекла. Стал виден насквозь. Под прозрачными хрупкими кровлями он увидел младенцев и женщин, древних стариков и старух, ремесленников, мулл и торговцев. И все они, каждый по-своему, в этот грозный час молили о мире и благе. И он, художник, стоял на башне, в мгновение своего ясновидения всех сберегал и спасал.
Он искал в этом городе место, где был его сын. Хотел увидеть его сквозь стеклянную толщу. Вел глазами от зеленого дерева к голубой стрелке крохотного, проросшего сквозь дома минарета. И в этом месте, где остановились зрачки, вдруг ударило черным взрывом. Дернулась жила огня. Словно сверху с перепончатыми черными крыльями кто-то прянул, выдернул из жизни чью-то душу и умчался, оставил серый столб гари. Гулкий, похожий на стон звук докатился до башни. Стеклянный город погас, превратился в спекшийся камень, в непроницаемую серую глину. Затворил в себе испуганную жизнь, наполнился лязгом и воем.
А в нем, Веретенове, – ужас. Тот черный крылатый дух, прянувший сверху, унес в когтях душу сына. Это сын, его Петя, был выдернут, как корень, из жизни, и унесен навсегда.
Бросил этюдник, торопливо, задев офицера-афганца, подбежал к Корнееву.
– Что там? Вы видите? Что там у наших случилось?
– Какой-то подрыв, не знаю, – подполковник хмурился, смотрел из бойницы на тающий дым. Взялся за рацию. Выпятив губы в трубку, выдохнул позывные: – «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Прием!..
Веретенов молча его торопил, смотрел на рацию, на сносимое облако. Снова на рацию. Будто можно было нырнуть в этот ящик с мигающим красным глазком, превратиться в волну, промчаться сквозь город, вынырнуть там, среди глиняных стен, где разорванная, с разбрызганной сталью горит боевая машина и, растерзанный, опаленный, лежит его сын.
– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!.. Что там у вас случилось? Что у вас горит?.. Вижу дым… Доложите обстановку!..
Рация клокотала, словно в ней бурлил кипяток. Ошпаренные слова, невнятные, ускользающие от понимания, выскакивали на поверхность.
– Так, вас понял. В расположении тридцать третьей или тридцать первой машины?.. Уточните!..
Башня с намалеванной цифрой 31 – и сын в полдневной степи прислонился к броне, слушает его покаяния. Цифра 31 – и сын у ночной лампады говорит, как любит его. Цифра 31 – и сын спит в десантном отделении, а он охраняет его сон.
– Ну что там, что там у них?
– Взрыв в расположении противника! – Подполковник оторвался от рации и снова прижался к трубке. – Молчанов, дай свой канал!.. Дай тридцать первую! – Корнеев опять оторвался от рации, повернулся к Веретенову. – Взрыв в расположении противника. Может быть, подрыв боеприпасов. Или сдетонировало минное поле. Сейчас выясним.
А в нем, Веретенове, усиление наивного страстного желания кинуться в темный, с мигающим индикатором ящик, превратиться в звук, в сгусток летучей энергии, промчаться над городом, возникнуть там, в тридцать первой машине, встать рядом с сыном, с живым, не убитым.
– Тридцать первый! Я «Сварка»!.. Доложите, что там у вас!.. Так, я вас понял!.. Хорошо, я вас понял! Где люди?.. Так, хорошо!.. Не держите людей под броней! Займите вокруг оборону! Берегите машину!.. Вот и хорошо, что нормально!..
И по виду Корнеева, по его успокоенному, ставшему обыденным и усталым лицу, по которому только что металась тень беспокойства, Веретенов понял: беда не случилась. Страхи его напрасны. Сын жив.
– А можно мне с сыном?.. Если он близко… Только два слова! Можно?..
Корнеев смотрел на него, что-то пытаясь понять. Объяснял себе появление на каменной башне этого штатского, немолодого человека, чьи пальцы перепачканы краской, чье лицо, не привыкшее к солнцу, обгорело и пылало ожогом. Понял, объяснил себе. Потянулся к рации…
– Тридцать первый!.. Кто из десанта у тебя на борту?.. Дай-ка мне сюда Веретенова!.. Посади на связь Веретенова!..
Держал трубку, в которой что-то тихо шуршало. Щелкнуло. Замигал огонек. Запузырились непонятные, ошпаренные слова.
– Говорите! – Подполковник протянул ему трубку. – Говорите с сыном!
Веретенов схватил трубку, сбиваясь, прижимаясь губами к трубке, боясь, чтобы их не прервали, заговорил торопливо:
– Петя, сынок, ты слышишь?.. Это я, это я, отец!.. Петя, милый, держись!.. Я гляжу на тебя!.. Петя, родной, держись!.. Все будет у нас хорошо!.. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Сквозь волнистые туманы пробивается луна…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Вся комната янтарным блеском озарена, с веселым треском…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. Ты слышишь меня, сынок? Ты слышишь, слышишь, сынок?..