Роберт Эгион
Шрифт:
Ранним утром следующего дня Эгион приступил к своим занятиям. В доме появился красивый черноглазый юноша, которого Бредли представил Эгиону, звали его Вьярденья, он должен был обучать миссионера хиндустани. Учтивый молодой индиец бегло говорил по-английски и имел безукоризненные манеры; правда, когда ничего не подозревающий англичанин протянул ему руку, чтобы поздороваться, он в ужасе отпрянул, и в дальнейшем неизменно уклонялся от любого физического соприкосновения с белым человеком, ибо коснуться европейца значило бы осквернить себя - индус принадлежал к одной из высших каст. Он также ни за что не соглашался сесть на стул, если перед тем на нем сидел белый, каждый день он приносил с собой скатанный в трубку красивый плетеный коврик, расстилал его на кирпичном полу и садился, поджав ноги, но сохраняя прямую и горделивую осанку. Ученик, чье прилежание, по-видимому, вполне удовлетворяло учителя, попытался перенять у него это уменье и во время занятий корчился на таком же коврике, несмотря на то, что на первых порах спина и ноги с непривычки сильно
Если хиндустани оказался удивительным языком и предобеденные часы пролетали поэтому как один миг в обществе учтивого наставника, который держался так, будто он - наследный принц, лишь в силу обстоятельств вынужденный давать уроки отпрыску буржуазного семейства, то в послеобеденное время и особенно вечерами Эгион чувствовал глубокое одиночество. Отношения с хозяином дома оставались неопределенными, держался же он с Эгионом не то как благодетель, не то как своего рода начальник; впрочем, Бредли редко сидел дома, обычно он приходил пешком или приезжал на лошади из города в полдень к обеду, во время которого восседал во главе стола, иной раз он приглашал своего секретаря англичанина, после обеда часа два-три лежал на веранде и курил, а под вечер снова отправлялся в свою городскую контору или на склад. Ему случалось иногда и уезжать на несколько дней, чтобы закупить продовольствие, и его сосед ничего не имел против, ибо при всех стараниях так и не сумел подружиться с грубым и неразговорчивым торговцем. Да к тому же было в образе жизни мистера Бредли нечто, чего молодой миссионер никак не мог бы одобрить. Время от времени Бредли и его секретарь по вечерам напивались допьяна, потягивая смесь рома, воды и лимонного сока; в первые дни по приезде молодой проповедник не раз получал приглашение присоединиться к ним, но всякий раз отвечал вежливым отказом.
При таких обстоятельствах повседневная жизнь Эгиона не отличалась особым разнообразием. Он было попробовал применить на практике свои скудные познания в хиндустани и, чтобы скоротать долгие тоскливые часы перед приходом вечера, когда деревянный дом из-за палящего зноя превращался в осажденную крепость, стал наведываться в кухню и заводить разговоры со слугами. Повар-магометанин нагло не ответил на приветствие, сделав вид, будто вообще не замечает Эгиона, зато водонос и мальчик-слуга, которые часами просиживали на циновках без всякого дела и жевали бетель, были не прочь позабавиться тем, как белый господин силится что-то сказать на хиндустани.
Но однажды на пороге кухни вдруг вырос Бредли, он появился как раз в ту минуту, когда эти два пройдохи шлепали себя по ляжкам и во все горло хохотали, потешаясь над произношением и ошибками миссионера; при виде такого веселья Бредли поджал губы, немедленно наградил затрещиной боя, дал пинка водоносу и молча увел из кухни испуганного Эгиона. Когда они вошли в комнату, Бредли довольно зло сказал:
– Сколько раз нужно вам повторять: вы не должны якшаться с этой публикой. Вы ведь портите моих слуг. Конечно, конечно - из лучших побуждений. Но это же ни в какие ворота не лезет: англичанин выставляет себя на посмешище перед черномазыми наглецами!
Прежде чем обиженный Эгион успел что-либо возразить, Бредли вышел вон.
На людях одинокий миссионер бывал лишь по воскресеньям, когда посещал церковь, что делал весьма аккуратно, однажды он даже произнес проповедь, заменив здешнего довольно нерадивого священника-англичанина. У себя дома Эгион с любовью проповедовал крестьянам и ткачам, здесь же, перед этой холодной паствой, - богатые коммерсанты, усталые болезненные дамы, жизнерадостные молодые чиновники - он почувствовал отчуждение и скуку. Торгашеская расчетливость или же властность и авантюристическая складка этих людей, выжимавших соки из богатой страны, но не находивших для ее уроженцев ни единого доброго слова, претили ему, и постепенно все его представления переменились, он неизменно брал индусов под свою защиту, напоминал европейцам об их долге перед здешним народом и потому вскоре снискал всеобщие насмешки, неприязнь и презрение, прослыв фантазером и простаком.
Порой ему бывало горько при мысли о том, сколь незавидно его нынешнее положение, но в такие минуты душа Эгиона находила утешение, которое еще ни разу его не обмануло. Он собирался в путь, подвешивал к поясу ботанизирку, брал сачок, к которому приделал длинную тонкую рукоять из бамбука. Именно то, на что без конца жаловались англичане - изнурительный зной, тяжелый климат Индии, - его восхищало и радовало, потому что он был бодр душой и телом и не позволял себе разнежиться. Для естественнонаучных занятий и увлечений эта страна была поистине необъятной сокровищницей: здесь на каждом шагу ожидали путника невиданные цветы и травы, бабочки и птицы, и Эгион решил со временем непременно узнать имена всех этих незнакомцев. Редкостные ящерицы и скорпионы, громадные толстые сороконожки и прочие сказочные создания уже меньше его пугали, а после того, как он храбро убил деревянным ведерком большую змею, заползшую в ванную комнату, он все более ощущал, как отступает его страх перед жуткими тварями.
Когда
Он теперь уже лучше знал город, но милей его душе были мирные, зеленые, словно сады, деревни, и чем внимательнее присматривался он к индусам, тем больше они ему нравились. Чужд и крайне досаден был ему лишь один обычай низших индийских каст, по которому женщинам дозволялось ходить голыми до пояса. Видеть на улице нагие женские плечи, шею и грудь - с этим миссионер едва ли мог когда-нибудь примириться, хотя многие индианки были хороши и нагота их выглядела в высшей степени естественно благодаря густо-бронзовому загару, покрывавшему упругую кожу, и той вольной непринужденности, с какой держались женщины бедняков.
Наряду с этим непристойным обычаем ничто не доставляло ему стольких тревог и забот как загадка, которой оставалась для него духовная жизнь этих людей. Куда бы он ни кинул взгляд, всюду царила религия. Несомненно, в Лондоне даже в дни великих церковных празднеств нельзя было увидеть и сотой доли того благочестия, какое являлось здесь взору на каждом шагу и в самые обычные будни: повсюду были храмы, изображения богов, молитвы и жертвоприношения, церемонии и шествия, молящиеся и жрецы. Но кто же в силах найти концы в этом запутанном переплетении верований? Брахманы и магометане, огнепоклонники и буддисты, приверженцы Шивы и Кришны5, носящие тюрбан и бритоголовые, заклинатели змей и служители священных черепах. Где же бог, которому поклоняются все эти заблудшие? Каков его облик, какой из множества культов самый древний, самый священный и чистый? Этого никто не знал, и самим индийцам это было совершенно безразлично: тот, кого почему-либо не устраивала вера отцов, принимал другую веру, или отправлялся странствовать в поисках новой религии, или же создавал ее сам. Богам и духам, чьих имен никто не знал, приносились жертвы - кушанья в маленьких мисочках, и при этом сотни обрядов, храмов, жрецов мирно соседствовали друг с другом и никому из приверженцев какой-то веры не приходило в голову ненавидеть или тем более убивать иноверцев, что на родине Эгиона, в христианских землях, было в порядке вещей. Многое казалось ему даже милым, прелестным - голоса флейт и нежность жертвенных цветов, и многие, многие лица верующих были преисполнены мира и покойной безмятежной ясности, какой не увидишь на лицах англичан, сколько ни ищи. Прекрасной и благой счел Эгион и строго соблюдавшуюся индусами заповедь, которая запрещала им убивать животных, и порой он стыдился и подыскивал себе оправдания, когда безжалостно умерщвлял и насаживал на булавки бабочек и жуков. Но вместе с тем среди этих народов, почитавших священное творение бога во всякой букашке и искренне предававшихся молитве и богослужению в храмах, обыденными, заурядными вещами были ложь и воровство, лжесвидетельство и подлог, ни в одной душе подобное не вызывало ни возмущения, ни хотя бы удивления. И чем больше размышлял благожелательный провозвестник истинной веры, тем более неразрешимой загадкой, презревшей законы логики и теорию, казался ему этот народ. Слуга, с которым Эгион возобновил свой беседы вопреки запрету Бредли, словно сроднился с ним душой, но однажды, спустя какой-нибудь час после столь дружеского разговора, выяснилось, что он украл батистовую рубашку; когда же Эгион мягко, но настойчиво потребовал ответа, слуга принялся клятвенно уверять, что знать ничего не знает, а потом с улыбкой сознался в воровстве, показал рубашку и доверчиво сказал, дескать, в ней есть небольшая дырочка, и он, стало быть, подумал, что господин эту рубашку уже не наденет.
В другой раз Эгиона поверг в растерянность водонос. Этот человек получал жалованье и стол за то, что два раза в день приносил воду из ближайшей цистерны в кухню и две ванные комнаты. Работал он только утром и вечером, днем же часами сидел в кухне или в хижине слуг да жевал бетель или кусочки сахарного тростника. Однажды другой слуга отлучился, и Эгион велел водоносу почистить костюм, к которому пристали во время прогулки семена трав. Водонос только засмеялся в ответ и спрятал руки за спину, а когда миссионер уже раздраженно повторил приказание, он в конце концов повиновался и выполнил пустяковую работу, но при этом жалобно причитал и даже пустил слезу, закончив же, со скорбным видом уселся на свое место в кухне и еще битый час возмущался и негодовал, словно в отчаянии. С бесчисленными трудностями, устранив множество недоразумений, Эгион наконец добрался до сути дела: оказывается, он тяжко обидел водоноса, приказав ему выполнить работу, которая не положена ему по чину.