Родина зовет
Шрифт:
Каждый без оговорок выполнял это условие. Даже горячему, несдержанному Ване Олюшенко пришлось подчиниться суровому закону коллектива. Ему было понятно: если группа отвергнет его, он пропадет.
Подготовку к будущему побегу мы начали с борьбы за жизнь. Да, это была настоящая борьба, вести которую было посильно только организованному человеческому коллективу.
Как я уже сказал, Володя Истомин работал на кухне. Так же, как и все военнопленные, он получал паек, но на кухне всегда мог наесться картошки, свеклы, капусты. Поэтому свой паек он отдавал нам. Мы делили его хлеб и щи между собою.
Иногда нам удавалось получить добавку прямо на кухне. Каждый лишний черпак
По возможности мы оберегали себя от лишних палок, старались поменьше двигаться, большую часть времени лежали на нарах.
Полгода мы жили совершенно замкнуто, лишенные Всякой связи с внешним миром. В лагерь не приходили новые транспорты пленных, а из лагеря можно было уйти только в могилу. Мы не получали никаких сообщений о том, что делается в мире, даже не знали, как обстоят дела на фронте. Вернее, кое-что знали, но вести доходили до нас в совершенно искаженном виде. В лагерь изредка попадали немецкие газеты, издаваемые специально для советских военнопленных на русском языке. В них помещались злые карикатуры на наше командование и правительство, расхваливалась мощь германского оружия и слабость русских, давались ложные сообщения о продвижении немецких войск. [67]
Наступил 1942 год. Однажды мы с Володей вышли из барака и увидели возле кухни толпу пленных. Подошли, заглянули через плечи товарищей. Они что-то горячо обсуждали, в руках у одного была газета. Володя протянул руку и достал ее. На первой странице была большая статья. Не помню, как она называлась, но содержание ее надолго удержалось в моей памяти. В ней говорилось, что Москва полностью окружена нацистской армией, что кольцо это стягивается с каждым днем все туже, что в бинокли уже видны московские здания и башни Кремля, что германскому командованию нужно еще несколько дней, чтобы полностью овладеть городом.
Надо сказать, что почти никто не поверил этой статье.
– Ну,-говорили в толпе, - это ведь только для нас так расписывают. По немцам видно, что дела у них не больно блестящие.
Действительно, немецкие солдаты ходили по лагерю злые, раздраженные. Некоторые из них куда-то пропадали, на их место являлись другие, присланные из госпиталей после сильных ранений. Каждому из нас было ясно, что молодых и крепких парней отправляют на Восточный фронт.
Спустя несколько месяцев мы уже знали, что солдаты, охранявшие нас, разные. Среди них были такие, которые с палками в руках целыми днями гонялись за пленными, избивая их по всякому поводу. Но я помню одного солдата, который вел себя совсем иначе. Это был небольшого роста, темноволосый человек по имени Альберт. Он никогда не кричал на пленных, и я ни разу не видел, чтобы он бил кого-нибудь. Бывало так. Солдат или полицай бросит на землю окурок, кто-нибудь из пленных нагнется подобрать. На него обрушивается град ударов. Альберт нарочно бросал на землю недокуренные и целые сигареты, если поблизости не было никого из солдат или полицаев. Он никогда не ел свои завтраки. Завернутые в бумагу бутерброды оставлял на окнах бараков, на скамейках и знаками показывал, чтобы пленные взяли это и поделили между собой.
Альберт прибыл в лагерь с Восточного фронта. Он был ранен в ногу и теперь слегка прихрамывал. От [68] него пленные узнали кое-что о событиях на фронте. Альберт очень уважительно говорил о советских солдатах, рассказывал о разгроме немецкой армии под Москвой, о дерзких налетах партизан. Эти известия разносились по баракам, поднимая на ноги больных, воодушевляя слабых духом, ободряя обессилевших.
Тогда-
Однажды я спросил Олюшенко:
– Иван, ты смог бы управлять немецкой машиной?
Олюшенко оторопело посмотрел на меня, но, видимо, догадался, к чему мой вопрос.
– Водить могу, но завести не сумею, - огорченно ответил он.
– Но если будет нужно, и это сделаю,-добавил он, подумав.
Мы вшестером стали обсуждать план побега. Было решено: сначала найти способ преодолеть колючую проволоку. Тогда уже можно будет подумать и о немецкой машине.
Теперь все наши мысли были направлены на осуществление этого намерения. Мы снова подолгу бродили вдоль колючей проволоки, выискивая подходящее местечко, где бы можно было вырваться на волю, но всякий раз убеждались, что в огромной изгороди нет ни одной дырки. Проволока везде натянута ровно, и часовые на вышке не дремлют.
Скоро мы пришли к выводу, что единственная возможность бежать может быть осуществлена через крышу уборной, которая стояла прямо возле первого ряда колючей проволоки. Мы должны были взобраться на крышу и спрыгнуть по ту сторону изгороди, преодолеть второй ряд проволоки, не привлекая к себе внимания пулеметчиков на вышках.
Для осуществления этого плана нужно было много сил. Мы же были настолько истощены, что даже не смогли бы быстро влезть на высокую крышу уборной. Что же делать? Оставалось ждать, когда мы немного окрепнем и наберемся сил.
Однажды зимой среди пленных стали отбирать евреев. Их сажали в карцер, а потом уничтожали. У нас в бараке переводчиком был еврей Лева, умный и образованный парень, который совершенно свободно [69] говорил по-немецки. Он до войны окончил какой-то институт, потом его взяли в армию, там он окончил военное училище и получил звание лейтенанта. Сражался с немцами с первых дней войны. В плен попал тяжелораненым. В лагере, несмотря на то, что его назначили переводчиком, он держал себя с товарищами просто, по-братски делился со слабыми едой, хитрил с немцами. Словом, был свой парень. Теперь над Левой нависла опасность, и все мы думали, как отвести ее.
Как- то к вечеру к нам в барак зашел комендант лагеря. Лева понял, что это за ним. Бледный, испуганный, он подошел ко мне и попросил, чтобы я сказал коменданту, что он не еврей, а крымский татарин. Я обещал. Лева был черноволосый, курчавый, но круглолицый, с небольшими глазами. За татарина он мог вполне сойти.
Комендант давно меня заприметил. Каждый раз, когда мы стояли в строю, он останавливался против меня и, скаля крупные зубы, говорил: «Кляйн лейтенант». Я холодел, ожидая какой-нибудь неприятности, и думал: «Неужели он действительно знает мою настоящую фамилию и то, что я лейтенант? Неужели меня кто-нибудь выдал?»
Володя сначала тоже боялся за меня, потом мы привыкли к этому, и Володя высказал предположение:
– Ванюшка, ему, наверное, твои золотые коронки нравятся.
Что бы там ни было, но комендант меня не бил, и я решился попросить за Леву. Когда дошла моя очередь регистрироваться, я как можно спокойнее назвал себя:
– Корж Иван Григорьевич. Украинец.
А комендант между тем уже смотрел на Леву и ухмылялся.
Мешая русские слова с немецкими, я начал объяснять, что давно знаю Леву, что мы вместе с ним учились, что он вовсе не еврей, что мать у него русская, а отец крымский татарин. Шеф прислушался к тому, что я говорю, и стал по-польски нас спрашивать, меня и Леву, где мы учились, кто его родители. Не знаю, поверил ли он нам, но Лева был записан все-таки [70] как крымский татарин и впоследствии стал переводчиком всего лагеря.