Родная сторона
Шрифт:
Громский замечал, что курочек во дворе становится все меньше, но жаркое от этих наблюдений нисколечко не теряло, наоборот удавалось Парасе чем дальше, тем больше. Невинною жертвою Парасиных забот о здоровье Громского стал и петух, который своим пением не один год будил Парасю на работу. С виду это был великан, ростом с индюка, с красным висячим гребнем, в мохнатых пепельных штанах, сам тоже пепельный, как старый ворон. Когда начали исчезать лучшие курочки, петух загрустил, перестал петь и очень быстро попал в немилость за свое молчание. Теперь Парасю будят соседские петухи. Зато Громский чувствует себя куда лучше, совсем не кашляет по ночам и не находит слов благодарности Парасе за ее заботы. Как и прежде, они каждое утро вместе идут из дому, но возвращаются теперь врозь.
Громский решил завести новый учет на фермах и часто задерживается в правлении. Парася приходит домой раньше, но не ужинает без него. У них на двоих один
Ничто так не пристает к человеку, как прозвище. Если уж кому влепят его, то на всю жизнь. Все другое можно изменить, а прозвище не меняется. Одни носят его с деда-прадеда, другие зарабатывают при своей жизни, и тот, кто его уже имеет, может быть уверен, что другого не дадут, а если дадут, то еще похлестче, — без прозвища в селе не обойтись, как в городе без паспорта. Вас могут не знать по имени, по отчеству, но по прозвищу будет знать каждый малыш. Вы, скажем, Хома Слонь, но Слоней в селе много, да и Хома не один. Ему и влеплено: «Рондель». Столетие назад жил в Несолони бедный честный человек Рондель. Он ездил по селам и на брошки, шпильки и другие привлекательные вещи выменивал всякое тряпье для бумажной фабрики. Хома Слонь по селам не ездит, тряпья не собирает, но имеет довольно скверную привычку: что ни поднимет на улице — старую кастрюлю, щербатый горшок, женскую тесемку — все, что выбрасывают или теряют, тащит домой. Вот и вспомнили покойного Ронделя да и прицепили его доброе имя Хоме. И теперь часто называют Хому не Хома, а «товарищ Рондель». И Хома воспринимает это как должное, а кое-кто из его родичей даже завидует ему, потому что Слоням всегда доставались прозвища из животного мира, например: «Козел», «Козодой», «Курощуп» и тому подобное.
У Параси тоже есть прозвище, которое она унаследовала от своего покойного мужа. В документах она Парася Перегуда, а на людях чуточку проще: Парася Штучка, что пошло, наверное, от слова штукарь, то есть мастер на все руки. Но если все имеют прозвища, то чем Громский хуже всех? Чуть ли не на второй или третий день по приезде в Несолонь его тоже окрестили. Сделал это, ясное дело, не поп и уж никак не сельсовет, а кто-то из сельских насмешников. Хома прямо руками всплеснул, когда услыхал прозвище Громского. Сказал лукаво: «Ну, вот мы и родичи. Пусть теперь попробует отстать от Параси!» Во всей Несолони один Громский пока не знал своего прозвища, все еще считая себя невинным вежливым Парасиным квартирантом. Так бы оно и шло бог весть до каких пор, если бы Громский не наделал шуму на весь район. Шум, правда, получился добрый, но это ничего не прибавило к отношениям Громского с Парасей, а только напортило. Однако расскажем все по порядку.
Громский не только попивал молочко и лакомился жареными курами. Громский трудился. Работал больше всех и, может быть, больше самой Параси. Вернее, он так увлекся, что взял на себя и ее, Парасину, работу. Он сам вел журнал надоев, сам выписывал таблички и вывешивал их на яслях, сам ежедневно выспаривал у Хомы мешок отрубей на пойло для коров. Хома сердился, отбивался, сокрушался — что же останется к весне, если с этих пор давать коровам отруби? Говорил Громскому: «Не лезь на неприятность, она сама на тебя налезет». Но Громский все-таки вырывал каждый день мешок отрубей и давал не всем, а только отелившимся коровам теплое пойло. До Громского коровам бросали в ясли голую ячменку и только изредка в желобе появлялся некрошеный бурачок. Громский тут же, в коровнике, соорудил запарную яму с двумя отделениями и научил несолоньских хозяев запаривать сечку. Кират, который много лет стоял без пользы, теперь крутится целые дни. Он приводит в движение соломорезку, корнерезку и другие машины, отовсюду стянутые Громским в коровник, и оттого, что дребезжал кират, веселее стало на колхозном дворе. Было ясно: что-то делается, люди не спят, не ищут от безделья вчерашнего дня. Один погоняет в кирате старую клячу, другой подвозит солому, а кто-то отгребает сечку, и так каждому — какое-нибудь маленькое дело. Но больше всего доставалось дояркам. Громский требовал от них идеальной чистоты, установил на ферме круглосуточное дежурство. Себе тоже взял день для дежурства. В этот день на ферме господствовал идеальный порядок. Даже говорить громко запрещалось. Громский приучал говорить тихо, спокойно, ни в коем случае не кричать на животных. Петь тоже разрешал
Не было дня, чтобы Громский чего-нибудь не придумал. Однажды он заварил такую кашу, что и сам Хома Слонь, в принципе человек хитрый, не мог разобраться в его намерениях. Громский поделил коров на три группы и соответственно разместил их в коровнике. В первую группу попали самые молочные, во вторую — менее молочные и в третью — те, которых доярки называли «быками». «Быки» получали пареную сечку и бураки, второй группе к этому пайку добавляли еще отруби, а первой — теплое пойло, кабачки и другие лакомства. Когда Хома Слонь приходил в ужас от такой расточительности, Громский говорил ему: «Коровы на себя заработают…» Громский не ошибся. Вместо одной подводы, на которой через день возили молоко на маслозавод, пришлось выделить сперва две, а спустя некоторое время и три подводы, на которых отправляли молоко ежедневно. Домой порожняком не возвращались. За проданное молоко колхоз получал жмыхи, отруби и другие корма, которых раньше несолоньские коровы и не нюхали. Теперь и вторая группа стала получать лучшие пайки и начала поправляться. Только «быки» все еще стояли на сечке. Но уже закрутилась, загремела новость про несолоньское молоко, как старый кират на колхозном дворе. Дошла эта новость и до Замысловичей и поразила старого Мизинца в самое сердце. «Где? — не поверил дед Евсей. — В Несолони, которая недавно у нас хлеб занимала, такое молоко? Быть этого не может!» Мизинец не мог потерпеть такого соперничества и немедленно выехал в Несолонь, чтобы увидеть правду собственными глазами.
Он знал Парасю, слыхал ее на собраниях — разумная, толковая женщина, но чего-нибудь особенного в ее выступлениях ни разу не заметил. И вдруг Парася получает такие надои! Мизинец как только въехал в село, сразу узнал, что это не столько Парасина заслуга, сколько ее приймака. Прибыв на ферму, старый так и спросил Громского:
— Где тут Парасин приймак?
— Вам кого? — переспросил Громский, багровея от стыда.
— Ясно кого, — с готовностью ответил Евсей, — Парасиного приймака, который меня, старого хозяина, обогнал.
Громский огляделся по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, показал на себя:
— Это я.
— Дай, дай я погляжу на тебя, какой ты, — без малейшего злонамерения издевался над Громским Евсей. Положил ему на плечи свои старые руки: — Так вот ты тот самый приймак? Славного приймака нашла Парася! — Вдоволь насмеявшись, сказал, наконец, серьезно: — Ну, ну, показывай свои дела. Может, и мы для себя позаимствуем что-нибудь.
Громский ничего не скрыл, все показал, познакомил старого с доярками. Евсей заметил, что все доярки не в белых, а в зеленых халатах, и спросил Парасю, почему это так. Ведь на всех фермах доярки в белых халатах. Парася, взглянув на Громского, словно спрашивая разрешения, пояснила деду Евсею, что белые халаты непривычны для животных и пугают их. Громский кивком головы подтвердил, что это так, и добавил, что белые халаты с руки носить только ветеринарам. Закончив свою экскурсию, старый что-то шепнул Громскому на прощание, сел в возок и поехал. Громский долго стоял у раскрытых ворот, смотрел вслед старому Мизинцу и словно что-то решал. Наконец сказал себе печально, с укором: «Парасин приймак…» — и закрыл ворота.
В этот вечер Парася сама вела журнал надоев, а Громский ходил с фонарем «летучая мышь» по другим фермам. Заглянул к свинаркам, в овчарню и уже почти в полночь очутился в конюшне.
— Кто там? — окликнул его сторож.
— Это я, Громский. Вы не против, если я у вас заночую?
— Ночуйте, разве мне тесно? Но удобно ли вам ночевать в конюшне?
Громский о чем-то подумал, не сказав ни слова, погасил фонарь и пошел домой. Веселая Парася уже ждала его к ужину. Но он не сел к столу. Взял свой чемодан, положил туда полотенце, зубную щетку и нерешительно взялся за щеколду сенных дверей.
— Вы куда, Федя? — оторопела Парася.
Он сердито бросил с порога:
— Не хочу быть приймаком. Приехал сюда не для прийм. — И вышел.
Может быть, если б Парася догнала его, попросила, он бы вернулся. Но Парася не тронулась с места. Уже во дворе он услыхал, как кудахчут на нашесте сонные, чем-то потревоженные курочки, оставленные Парасей на племя.
Громский послушался сторожа, не пошел в конюшню. Устроился в правлении на столе бухгалтера. Утром все увидали его чемодан под столом бухгалтера и посочувствовали Парасе. Хома Слонь разыскал Громского, сказал ему: «Подумай, Громский», — и посоветовал вернуться к Парасе. Но Громский молча пошел своей дорогой.