Родственники
Шрифт:
— А у вас там, в Первом национальном, шикарно.
Внизу, на площади, раскинулась большая шагаловская мозаика — обошлась она не в один миллион, — ее сюжет «Душа человеческая» в Америке. Меня часто посещают сомнения; под силу ли старику Шагалу было поднять такую тему. Уж больно его тянуло воспарять. Уж больно много фантазии.
Я объяснил:
— Группа, в которой я состою, дает советы банкирам насчет иностранных займов. Мы специализируемся по международному праву — политическая экономия и все такое.
Танчик сказал:
— Юнис очень тобой гордится. Присылает мне вырезки из газет: как ты выступаешь в Совете по иностранным делам. Или слушаешь оперу в одной ложе с губернатором. Или сопровождаешь госпожу Анвар Садат, когда она получает почетную степень. И вдобавок ты еще играешь в теннис на закрытых кортах с политическими деятелями.
Как так получилось, что малопонятные увлечения его родственника Изи обеспечили ему доступ к выдающимся людям: покровителям искусств, политическим деятелям, светским дамам, вдовам диктаторов? Танчик напустился на политических деятелей.
— Хорошо, Рафаэль. Попытаюсь написать письмо судье.
Я написал письмо в память о тике моего родственника Метцгера. В память о трехслойном мороженом по-неаполитански. В память о буйных, не поддающихся гребню тетишениных рыжих волосах и о венах, в запале взбухавших у нее на висках и посреди лба. В память о том, как энергично она попирала босыми ногами полы, моя их и застилая страницами «Трибюн». А также в память о заикании моей родственницы Юнис, в память об излечивших ее уроках красноречия, в память о том, как подневольной семье приходилось слушать ее декламацию стихов Джеймса Уиткомба Райли [30] , и о решительном «а-а-а», помогавшем ей одолеть «Когда на тыкву иней лег». Я написал его, потому что присутствовал при обрезании моего родственника Танчика и слышал, как он закричал. И потому, что от его тяжеловесного тела попахивало крахом. Борода его перестала курчавиться. Спарринг-партнера смерти — вот кого он напоминал: подглазья у него были мятые. И если он думал, что сентименталист в нашей семье я, а он нигилист, он сильно ошибался. Мне самому знакомы и зло, и распад старых жизненных связей, и язвы, покрывшие тело человечества, в которые меня, несмотря ни на что, тянет влагать персты свои.
30
(1849-1916) — американский поэт, его простые по форме стихи отличают сентиментальность и юмор
Я написал письмо, потому что родственники — это избранные памяти моей.
«Родители Рафаэля Метцгера, Ваша честь, были люди работящие, законопослушные. Правил уличного движения и тех не нарушали. Лет пятьдесят назад, когда Бродские приехали в Чикаго, они несколько недель жили у Метцгеров. Мы спали вповалку на полу — обычное дело в ту пору для иммигрантов без гроша в кармане. Нас, детей, одевала, купала и кормила миссис Метцгер. Ответчик тогда еще не родился. Приходится признать, что из Рафаэля Метцгера вышел крутой парень. Все так, но к насилию он не прибегал, и не исключено, что он еще станет полезным гражданином, учитывая, из какой он семьи. На предварительном слушании врачи показали, что у Танчика эмфизема, а также гипертония. Если ему придется отсиживать срок в тюрьме из тех, где режим посуровее, здоровье его будет непоправимо подорвано».
Ну это-то чистая брехня. Хорошая федеральная тюрьма не уступает санаторию. Не один бывший заключенный говорил мне:
— В тюрьме я просто возродился. Мне там прооперировали грыжу, удалили катаракты, вставили зубы, справили слуховой аппарат. Ну разве я сам смог бы себе такое позволить?
Ветерана вроде Айлера засыпали письмами, ходатайствующими о снисхождении. Тысячи и тысячи их рассылаются общественными деятелями, членами конгресса и, даю голову на отсечение, теми же федеральными судьями, и все как одно написаны низким слогом, характерным для подобных высоконравственных — я тебе, ты мне — посланий, где хлопочут то за избирателей с нужными связями, то за политических корешей, то за деловых дружков. Можете быть уверены, судья Айлер умел читать между строк.
Не исключено, что мое вмешательство возымело действие. Танчик получил
Пару слов о том, что думают о таких вещах сами чикагцы, об этой жизни, на которую все мы идем. Покупай втридешева, продавай втридорога — вот на чем держатся деловые отношения. Политическая стабильность и демократия зиждутся, по утверждению даже ее выдающихся теоретиков, на обмане и мошенничестве. Так вот мошенничество, проделанное так, что комар носу не подточит, уже благодаря этому остается безнаказанным. Крупные дельцы, юристы у кормила власти, создатели самых преступных сетей — вот кого никогда не расчленят и не сожгут, вот чьи мозги никогда не обагрят кровью снег на автостоянке. Поэтому чикагцы относятся не без почтения к этим проходимцам, которым четыре особняка придают такой же престиж, как четыре звездочки гостинице: ведь они рискуют жизнью, совершая преступления у всех на виду. Причиной этому страх смерти — характернейшая черта типичного буржуа. Чикагская публика не склонна к такому уж пристальному самоанализу, и все же на поди: крупная шишка в преступном мире, но душу свою готовил к расправе. А что ему еще оставалось? Когда неискушенному человеку вот так вот незамысловато напоминают, что справедливость хоть в какой-то форме еще существует, он испытывает благодарность. (Я же испытываю бессильную ярость; впрочем, оставим это.) Придется рассказать и о том, что перед вынесением приговора мне доставили ящик «Лафит-Ротшильда», чем я был весьма сконфужен. Письмо судье я еще не отправил. Как юрист (пусть и не практикующий), я пишу об этом нарушении приличий с чувством неловкости. Пусть это останется между нами. Совесть не позволила мне даже прикоснуться к той дюжине бутылок отменного вина, которые привез мне на дом циммермановский грузовик. Я раздарил их хозяйкам домов, куда меня звали на обед. Во всяком случае, толк в вине Танчик знал.
В «Итальянской деревушке» я заказал «Ноццоле», приличное кьянти, но Танчик едва пригубил его. Жаль, что он не надрался — держал себя в руках. Вдруг бы я откровенно, по-родственному, позабавил его кое-какими фактами (не для протокола — ради нас обоих). Не только он, но и я причастен к крупным займам. Танчик орудовал миллионами. Я же — а кто готовил инструкции, как не я, — причастен к миллиардным займам, которые мы предоставляем Мексике, Бразилии, Польше и прочим попавшим в переплет странам. Не далее как сегодня ко мне направили представителя некоего западноафриканского государства — обсудить возникшие у них трудности с конвертируемой валютой, а именно ограничение на импорт предметов роскоши из Европы, в особенности немецких и итальянских машин, крайне необходимых чиновничьей верхушке (по воскресеньям, усадив в них своих дам и бесчисленных чад, они катили на публичные казни — главное развлечение недели; об этих трудностях он повествовал на своем очаровательном с сорбоннским выговором английском).
Но ответной откровенности о его организации от Танчика ждать не приходится. Вот почему я так и не воспользовался возможностью начать этот
— как знать, вдруг и небесперспективный — обмен информацией между двумя еврейскими родственниками, ворочающими мегабашлями.
И вместо того чтобы откровенно, по душам перебрасываться шутками, мы погрузились в глубокое молчание. Когда разговор после этих бездн молчания возобновляется, мой basso profundo грохочет что твой океан.
Надлежит сказать, что работа в конторе поглощает меня отнюдь не целиком. Меня пожирают всевозможные увлечения, страсти. Перехожу к ним.
Если бы Танчику скостили срок за хорошее поведение, его бы ждала всего-навсего восьмимесячная отсидка во вполне сносной тюрьме где-нибудь в солнечном краю — там его, опытного бухгалтера, как пить дать определили бы на легкую работу, по преимуществу колупаться с компьютером. Казалось бы, чем плохо. Можно бы и довольствоваться этим. Но не тут-то было, он не успокоился, продолжал нажим. Танчик явно полагал, что Айлер питает слабость к стебанутому родственнику Изе с его раскатистым басом. А скорее всего решил — знаю я, как у нас в Чикаго работает мысль, — что у Изи есть на судью «какой-то материал».