Роканнон (сборник)
Шрифт:
Все это внезапно, с ошеломляющей быстротой промчалось по экрану вниз. Пассажир почувствовал, что его затылок прижало к подушке подголовника. Это было, как у зубного врача — голова насильно запрокинута, рот насильно раскрыт. Он не мог вздохнуть, его замутило, он почувствовал, что от страха у него сейчас начнется понос. Все его тело вопило, обращаясь к завладевшим им чудовищным силам: не сейчас, нет еще, подождите!
Его спасли глаза. То, что они упорно воспринимали и сообщали ему, вывело его из состояния всепоглощающего ужаса. Потому что на экране теперь было видно нечто странное: большая, бледная каменная равнина. Это была пустыня, так она выглядела с гор над Большой Долиной. Как он попал обратно в Большую Долину?
— Я не понимаю, — сказал он вслух.
Кто-то ему ответил. Некоторое время он не мог понять, что человек, стоящий у его кресла, обращается к нему, отвечает ему, потому что он больше не понимал, что такое ответ. Он четко сознавал только одно — свою полную изоляцию. Его планета ушла у него из-под ног, и он остался один.
Он всегда боялся, что это случится, сильнее, чем когда-либо боялся смерти. Умереть — значит потерять себя и соединиться с остальными. Он сохранил себя и потерял остальных.
Наконец, он смог поднять взгляд на человека, стоявшего возле него. Конечно, он был ему незнаком. С этого момента будут одни лишь незнакомые. Человек говорил на чужом языке: по-иотийски. Слова имели смысл. Все мелкие детали имели смысл; только целое б ыло лишено смысла. Человек говорил что-то о ремнях, которые удерживали его в кресле. Он начал возиться с ними. Кресло резко выпрямилось, и он чуть не выпал из него, потому что у него кружилась голова, и не удавалось удерживать равновесие. Тот человек все спрашивал, не ранен ли он. О ком он? «Он уверен, что он не ранен?» — на иотийском языке вежливая форма прямого обращения — в третьем лице. Человек имел в виду его самого. Пассажир не знал, почему он должен быть ранен; тот человек все время говорил что-то о брошенных камнях. «Но этот камень никогда не попадет в нас», — подумал пассажир. Он снова взглянул на экран, ища камень, белый камень, падающий вниз, во тьму, но изображение исчезло.
— Я здоров, — ответил он наконец, наугад.
Это не успокоило того человека.
— Пожалуйста, пойдемте со мной. Я — доктор.
— Я здоров.
— Пожалуйста, пойдемте со мной, доктор Шевек!
— Вы — доктор, — сказал Шевек, помолчав. — Я — нет. Меня называют Шевек.
Доктор, низкорослый, светлокожий, безволосый, встревоженно сморщился.
— Вам следовало бы быть у себя в каюте, сударь… опасность инфекции… вам нельзя было контактировать ни с кем, кроме меня, я две недели проходил дезинфекцию — и все зря, будь он проклят, этот капитан! Пожалуйста, пройдите со мной, сударь. Спросят-то с меня…
Шевек заметил, что человечек расстроен. Он не ощущал ни сожаления, ни сочувствия; но даже в том абсолютном одиночестве, в котором он находился, продолжал действовать один-единственный закон, тот единственный закон, который он когда-то признавал. Он сказал: «Хорошо» — и встал.
У него все еще кружилась голова и болело правое плечо. Он понимал, что корабль движется, но ощущения движения не было; была только мертвая тишина, полная, абсолютная тишина, начинавшаяся сразу же за стенами. По безмолвным металлическим коридорам доктор провел его в комнату.
Комната
Он сел на кровать, похожую на полку, равнодушно глядя на доктора; ему хотелось спать, голова все еще немного кружилась. Он понимал, что должен бы чувствовать любопытство: ведь этот человек — первый уррасти, которого ему довелось увидеть. Но он слишком устал. Ему хотелось откинуться назад и тут же заснуть.
Всю предыдущую ночь он не спал, разбирая свои бумаги. Три дня назад он проводил Таквер с детьми в Мир-и-Изобилие и с тех пор все время был занят, то бегал в радиобашню для последних переговоров с Уррасом, то обсуждал планы и возможности с Бедапом и остальными. И все эти, заполненные спешкой, дни у него было такое чувство, что не он управляет своими действиями, а они — им. Он был в руках других. Его собственная воля бездействовала. Ей и не нужно было действовать. Ведь это его собственная воля положила начало всему этому, она создала эту минуту и эти стены, которые его окружают сейчас. Давно ли? Годы назад. Пять лет назад, в безмолвии ночи в Чакаре, в горах, когда он сказал Таквер: «Я поеду в Аббенай и разрушу стены». И даже до этого; в Пыли, в годы Голода, в годы отчаяния, когда он дал себе слово отныне всегда поступать только по своему собственному свободному выбору. Это-то обещание и привело его сюда — в этот миг, лишенный времени, в это место, лишенное земли, в эту маленькую комнатку, в эту тюрьму.
Доктор кончил осматривать его ушибленное плечо (Шевек не мог понять, откуда взялся этот ушиб: он был слишком взвинчен и слишком спешил, чтобы воспринимать происходившее на посадочной площадке, и даже не почувствовал, что в него попал камень) и повернулся к Шевеку; в руках у него был шприц.
— Мне не нужно это, — сказал Шевек. Он говорил по-иотийски медленно и, как он понял по радиопереговорам, с плохим произношением, но грамматически довольно правильно; ему было труднее понимать, чем говорить.
— Это противокоревая прививка, — сказал доктор с профессиональной глухотой.
— Нет, — сказал Шевек.
Доктор на секунду прикусил губу и спросил:
— Вы знаете, что такое корь, сударь?
— Нет.
— Болезнь. Заразная. У взрослых часто протекает тяжело. У вас на Анарресе ее нет; когда планета заселялась, меры профилактики не допустили ее туда. На Уррасе она широко распространена. Она может вас убить. Так же, как и десяток других распространенных здесь вирусных инфекций. У вас нет иммунитета. Вы левша, сударь?
Шевек машинально кивнул. С ловкостью фокусника доктор вонзил иглу в его правую руку. Шевек молча стерпел и эту инъекцию, и многие другие. Он не имел права ни на подозрения, ни на возражения. Он сам отдал себя в руки этим людям; он сам отказался от своего неотъемлемого права решать самому. Оно ушло от него, покинуло его вместе с его миром, миром Обещания, бесплодным камнем.
Доктор снова заговорил, но он его не слушал.
Уже много часов или дней он существовал в пустоте, в безжизненном и горестном вакууме без прошлого и будущего. Эти стены сдавили его. За ними стояла мертвая тишина. Плечи и ягодицы у него болели от уколов; у него был жар, который так и не стал достаточно сильным для бреда, но удерживал его где-то на границе между здравым рассудком и безумием, на ничьей земле. Время не шло. Времени не существовало. Временем был он и только он. Он был той рекой, той стрелой, тем камнем. Но он двигался. Брошенный камень неподвижно завис в средней точке. Не было ни дня, ни ночи. Иногда доктор выключал свет или включал его. В стену у кровати были вделаны часы; их стрелка бессмысленно двигалась по циферблату от одной из двадцати цифр к другой.