Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Шрифт:
— Какой же он теперь янычар? Он мой доверенный.
— Все равно янычар. А обычай велит…
— Измените обычай, мой повелитель! Разве вы не Повелитель Века и разве не в вашей воле изменить то, что устарело? И почему янычарам запрещено иметь семьи? Это ведь варварский обычай! Может, потому они так часто бунтуют, восставая даже против султанов?
— Лишенные жен, они служат только войне и государству и лишь благодаря этому являются самыми совершенными воинами из всех известных доныне.
— А разве женщина разрушает державу?
Он хотел сказать, что женщина может разрушить все на свете, но сдержался, вспомнив о себе. Что он без женщины? И что ему держава, земля, все просторы, если не сияют над ними эти прекрасные очи и не слышен этот единственный голос?
— Я подумаю над этим, — сказал он.
Роксолана льнула к нему, словно искала защиты, пряталась от всех несчастий и угроз, хотя что бы ей могло угрожать возле этого всемогущего человека? Диван, визири, палачи, войско, муллы, беи, паши, слуги — все это только исполнители наивысшей воли, а наивысшая власть — в ее руках, и все вершится в темноте, в приглушенных шепотах, во всхлипываниях боли и вздохах радости,
— Мой султан, мне так страшно почему-то, — льнула она к нему, — так страшно…
Он гладил ее волосы, молча гладил, вкладывая в свою шершавую ладонь всю нежность, на которую только был способен…
И словно бы сжалилось над нею небо, — как только вернулись из венгерского похода Сулеймановы визири и янычары, пришли победители, грабители, убийцы и муллы в мечетях, завывая и закатывая глаза под лоб, стали прославлять силу исламского оружия, умер великий муфтий, светоч веры, защитник благородного шариата Зембилли, служивший еще султану Селиму, которого боялся сам грозный отец Сулеймана, к предостережениям которого должен был всякий раз прислушиваться и Сулейман.
Султан со своими визирями поехал во дворец шейх-уль-ислама верхом, прикоснулся к телу умершего и к его лицу, как будто хотел перенять от него святость, которую тот не мог унести на тот свет. Вслед за султаном все его визири, все вельможи также старались хотя бы пальцем прикоснуться к лицу покойного великого муфтия, точно слепцы или малые дети, и верили, пожалуй, точно малые дети, что перейдет и на них хотя бы капля святости от этого человека, наделенного при жизни наивысшим даром то ли от власти земной, то ли от небесной.
Потом визири и вельможи, сколько их уместилось под табутом, толпясь друг перед дружкой, подняли тело великого муфтия высоко на руках и понесли, передавая с рук на руки, в джамию Мехмеда Фатиха, где и состоялась торжественная молитва за упокой души великого покойника.
К гарему докатились лишь отзвуки тех грандиозных похорон, гарем всегда оставался в стороне от всех государственных событий, но так могло казаться только непосвященным. Роксолана весьма хорошо знала, что означает смерть шейх-уль-ислама Зембилли. Рухнул столп, хоть и трухлявый, но такой внешне крепкий, что никто бы не отважился поднять на него руку, а теперь рухнет с ним все ненавистное и враждебное ей. Пока султан назовет нового великого муфтия, пока тот попривыкнет, пока обзаведется сторонниками, она будет обладать свободой, которой не обладала и не могла обладать доныне, самое же главное: не будет прежней силы у ненавистной валиде, которая во всем опиралась на защитника шариата, пугая им своего властительного сына.
Но валиде, точно чувствуя торжество в душе Роксоланы, незваная явилась вдруг в ее покои, озабоченно справилась о здоровье, чем даже растрогала молодую султаншу и та стала угощать валиде и взаимно спрашивать о ее здоровье, но доброжелательности им хватило ненадолго, ибо валиде, поджимая свои черные губы, повела речь о другом.
— До меня дошли слухи, что ты требуешь от султана раздать всех одалисок из гарема. Это правда?
— А если правда, то что? — жестко спросила Роксолана. — Разве не сказано у пророка: «Никогда не достигните вы благочестия, пока не будете расходовать то, что любите?»
— Ты, может, хотела бы совсем закрыть гарем? Такого еще никогда не бывало. Я не допущу позора падишаха.
— Почему же вы допустили собственный позор, когда султан Селим бросил своих жен и находил утеху с юношами?
— Ты! Как ты смеешь! Гяурка!
— Я султанша и такая же мусульманка, как и вы, моя валиде.
— Я воспитывала своего великого сына.
— А вы уверены, что он ваш сын?
Султанская мать схватилась за грудь. Такого ей не отваживался сказать еще никто. Имела сердце или нет, но схватилась за то место, где оно бьется у всех людей. Роксолана позвала на помощь. Прибежали евнухи, гаремный лекарь. Валиде была бледна, как смерть, не могла свободно вздохнуть, беспомощно шевелила пальцами, как будто хотела поймать, задержать жизнь, ускользавшую, отлетавшую от нее. Наконец пришла в себя, евнухи уложили ее на парчовые носилки, осторожно понесли в ее покои. Роксолана спокойно сидела, взяв на руки маленького Баязида, не проводила валиде даже взглядом, не видела, какой ненавистью сверкали глаза султанской матери, как вздрагивали ее черные губы, точно пиявки или змеи. Пусть! Не боялась теперь никого. Еще недавно была беззащитна и беспомощна. Тогда единственным оружием было ее тело, она еще не знала его силы и не верила в нее, поскольку это же тело было причиной ее неволи, ее проклятием и несчастьем. Впоследствии стало избавлением, орудием свободы, оружием. Теперь ее оружием будет султан. Она будет защищаться им и нападать тоже им. Эта мудрость открылась ей в тяжкие дни одиночества и недуга, в минуты, когда уже казалось, что она умирает. Выжила, чтобы бороться и побеждать. Всех!
Кучук
Стамбул представал во всей своей ободранной, грязной, перенасыщенной дикой жизнью красоте. Телесные судороги улиц. Голуби возле мечетей. Безделье и снование тысяч людей. Гулянье вместо смеха и плача. Гулянье от голода. От отчаянья. От одиночества. Самая спесивая и грязная толпа нищих, которая когда-либо ходила по земле. Шариат позволял побираться старым, бедным, слепым, параличным. Кадий Стамбула назначал главного поводыря нищих — башбея, который выдавал разрешение на право собирать милостыню. Разрешалось попрошайничать в базарные дни — понедельник и четверг. Ходили по улицам и площадям со знаменами, точно воины. К ним присоединялись бедные софты — кто там разберет, где нищие, а где мусульманские ученики? Есть хотят все. Нет прожорливее существа на земле, чем человек, а Стамбул самая прожорливая из столиц
В своей беспредельной жадности Стамбул замахнулся на освященный тысячелетиями обычай и привилегию Востока — на вольную торговлю, на вольные прибыли, на вольных и независимых купцов. Привыкшие к захватничеству и грабежам, здесь не полагались на случай, не надеялись на караваны с товарами и продовольствием, верили только в принуждение, жестокость и насилие. Купцы-джелабы, освобожденные от налогов, должны были поставлять овец и скот для Стамбула, сдавая их по принудительно низким ценам. На всех джелабов были заведены списки — ирсали, и уже ни скрыться, ни бежать, все равно ведь догонят, разыщут и на том свете, заставят. Джелабы, пригнав скот в столицу, отдав почти задаром все положенное для дворца султана, для шах-заде, визирей, бейлербеев, казиаскеров, капиджиев, нишанджиев, дефтердаров, реисов и эминов, продавали остатки по установленным ценам мясникам — касабам. Касабы тоже несли потери, но поскольку они были стамбульцами, а столичным жителям нельзя было наносить ущерб, то их убытки покрывались за счет принудительных поборов с ремесленных цехов.
Все было принудительно: принудительные поставки, принудительные торговцы, принудительные цены. Как ни усердствовали султанские чиновники, но дорога была далекая, терялись в ней целые отары овец, табуны скота, из каждых сорока отар, предназначенных для Стамбула, если и доходило до столицы десять — пятнадцать, и то хорошо, остальные же где-то исчезали по дороге, распродавались, разворовывались, и писцы великого визиря то и знай записывали: не пришло двадцать тысяч баранов, не пришло сорок тысяч, шестьдесят тысяч. Из Стамбула под страхом тягчайших наказаний запрещено было вывозить любое продовольствие: скот, хлеб, муку, оливковое масло, даже соль и цветы. Ибо и цветы провинция тоже обязана была поставлять для султанских и визирских дворцов: пятьдесят тысяч голубых гиацинтов из Мараги, полмиллиона гиацинтов из Азаха, четыреста кантар роз красных и триста кантар особых из Эдирне. Продовольствие и товары перехватывались еще за Стамбулом, придерживались, чтобы поднять цены, не допускались в столицу, когда же попадали в Стамбул, то и тут переполовинивались, чтобы тайком перепродать, вывезти из стен столицы и содрать там тройную цену. Спекулировали придворные, султанские повара и чашнигиры, слуги и воины, писцы и янычары, визири и сам великий визирь, который, загребая невероятные прибыли, не брезговал и мелочами, хорошо зная, что богатство начинается с маленькой акчи. Не помогали строгие султанские фирманы, показательные кары, по ночам на баржах и барках через Босфор переправлялись десятки тысяч овец к ближайшему порту на Мармаре — Муданье, а оттуда выкраденные из Стамбула отары либо угонялись в ободранные, голодные провинции, либо возвращались назад в столицу, где казна снова выкладывала за них денежки, чтобы отары снова были тайком переправлены на азиатский берег и еще раз перепроданы.