Романы. Повести. Рассказы
Шрифт:
В день облавы в Дрогобыче было убито около ста человек с жёлтой звездой. Ландау, покровитель Шульца, застрелил зубного врача, которого опекал эсэсовец Гюнтер. Кто-то из местных жителей слышал, как Гюнтер, повстречав Ландау, сказал: «Ты убил моего еврея. А я — твоего».
* * *
В послевоенной советизированной Польше Бруно Шульц должен был умереть вторично. Заслуга вызволения Шульца из окончательного забвения принадлежит нескольким польским писателям, прежде всего Ежи Фиковскому, пытавшемуся ещё в 1946 году обнародовать материалы к биографии Шульца. Протолкнуть публикацию удалось одиннадцать лет спустя, после смерти Сталина. Мало-помалу, ценой великих усилий стали появляться тексты самого Шульца, рецепции его прозы много способствовали статьи критика Артура Зандауэра, вышла в свет (в 1967 г.) книга Фиковского
Есть основания думать, что немалая часть написанного им пропала (как и множество графических работ). Утверждают, что он был автором романа под названием «Мессия» и ещё одного тома повестей и рассказов. Сохранившееся повесть «Комета» и два сборника рассказов с трудно воспроизводимыми заголовками, один из возможных переводов — «Лавки пряностей» и «Санаторий под водяными часами», — составляет триста с небольшим страниц. Это и есть то, что в конце концов сделало Шульца не просто известным писателем, но поместило его в первый ряд европейских прозаиков только что минувшего века. Собраны и выпущены отдельными изданиями его литературно-критические статьи (в том числе программный текст 1936 года «Мифологизация действительности»), разыскано несколько прозаических фрагментов, два-три десятка писем.
* * *
В ряду многих научных трудов, которым посвящал себя мой отец в скупо отмеренные часы душевного покоя и досуга, посреди ударов судьбы и крушений, коими его награждала бурная, полная приключений жизнь, всего милей его сердцу были исследования по сравнительной метеорологии и, особенно — о специфическом климате нашей неповторимой провинции. Не кто иной, как он, мой отец, заложил основы точного анализа различных форм климата. В своём «Введении в общую систематику осени» он дал исчерпывающее разъяснение сущности этого времени года, которое в нашей провинции принимает особо утомительную, паразитически разбухающую форму, называемую «китайской осенью», ту, что вторгается в самые недра нашей многоцветной зимы. Да что я говорю? Он первым раскрыл вторичный, производный характер этой формации, которая представляет собой не что иное, как отравление климата миазмами того перезрелого, выродившегося искусства барокко, что переполняет наши музеи. Это архивное, разлагающееся в скуке и забвении искусство, без выхода, без оттока, засахаренное, как старый мармелад, пересластило наш климат, оно-то и стало причиной того отмеченного красотой малярийного жара, того красочного безумия, в котором чахнет наша томительная осень. Ибо красота — это болезнь, учил мой отец, таинственная инфекция и тёмное провозвестие распада, доносящееся из глубин совершенства… «Можешь ли ты постигнуть отчаяние этой обречённой красоты, её дни и ночи?» — спрашивал мой отец… Осень, осень, александрийская эпоха года, в чьих гигантских книгохранилищах скопилась выдохшаяся мудрость трёхсот шестидесяти пяти дней солнечного кругооборота…
(«Другая осень»)
* * *
Может показаться самонадеянной затея писать о Бруно Шульце без достаточного знания польского языка. Если автор этой статьи всё же отважился на что-то подобное, то отчасти потому, что он был, кажется, первым, кто познакомил (по зарубежному радио) русских слушателей с судьбой и наследием этого писателя. Что же касается публикаций в России, которые стали возможны лишь после краха советской власти, то честь быть первым переводчиком рассказов Шульца с польского на русский язык принадлежит Асару Эппелю. Эту заслугу невозможно переоценить. Правда, мне кажется, что по сравнению с переводами на западные языки работа Эппеля проигрывает: переводчик не избежал вульгаризмов, он не свободен от интонации модного пошловатого говорка, вполне чуждого языку и стилю оригинала. Сравнительно недавно появились новые переводы Леонида Цивьяна.
* * *
Отец — центральный персонаж всех или почти всех дошедших до нас художественных произведений Шульца. Отец — неудачливый коммерсант, обременённый семьёй, в вечных хлопотах, вечно под угрозой разорения; отец чудак и визионер, философ и учёный, автор диковинных сочинений; отец — маг, демиург фантастического космоса, похожий на Всевышнего или даже (кто знает?) его земное воплощение.
В повести «Комета» отец, оставив все дела, безвылазно сидит в своей лаборатории, ставит эксперименты с электричеством и магнетизмом, наблюдает загадочные превращения материи, общается с оккультными силами природы, провинциальный изобретатель
В другой повести, «Санаторий под водяными часами», давшей название сборнику новелл, сын совершает путешествие в далёкий санаторий к отцу, который, по-видимому, умер, но продолжает жить странной потусторонней жизнью. В «Гениальной эпохе», где речь идёт о мальчике-художнике, отец в виде исключения присутствует лишь на заднем плане; рассказ начинается с рассуждений о времени. Время приводит в порядок обыденные факты, «и это очень важно для рассказов, ибо длительность и последовательность составляют их сущность»; время заполнено фактами, как вагон, где не осталось свободных мест, и когда происходят настоящие события, они не умещаются во времени.
Вместе с материей претерпевает превращения и её властелин: отец может превратиться в подобие кухонного таракана или в чучело кондора. Мать уверяет мальчика, что это не так, отец якобы стал коммивояжёром, приезжает домой поздно вечером и уезжает на рассвете; но она слишком простодушна, чтобы понять истинный смысл его исчезновений. В рассказе «Последнее бегство отца», которым заканчивается цикл «Санаторий под под водяными часами», действие происходит «в позднюю и пропащую пору полного распада, в период окончательной ликвидации наших дел». Вывеска над магазином отца снята, идёт распродажа остатков товара. Отец умер. Он умирал уже много раз, но как-то не совсем, и это имело свою положительную сторону: «он постепенно приучал нас к факту своего ухода». Однажды мать вернулась домой из города в полной растерянности. Она подобрала где-то на ступеньках существо, похожее на рака или крупного скорпиона. Отца можно было сразу же узнать. В дальнейшем происходят разные события, отец забирается в кастрюлю с кипящей водой, остаётся жив и в конце концов уползает, чтобы исчезнуть навсегда.
* * *
Иллюстрация Б. Шульца к рассказу «Свидание».
«Последнее бегство…» больше, чем другие произведения Шульца, побудило сравнивать его с Кафкой. Шульц переводил Франца Кафку на польский язык в годы, когда до всемирной известности Кафки было ещё далеко. Мало кому приходило в голову, что речь идёт о профилирующем писателе века. Похожая история, как мы знаем, произошла и с самим Шульцем. Ни тот, ни другой не только не стали, но и не могли быть, скажем, нобелевскими лауреатами.
Кафка носил чешскую фамилию, был евреем и принадлежал к пражской немецкой литературе. Шульц, с его немецкой фамилией, австрийским подданством и родным польским языком, был в известной мере человеком сходной судьбы. (Голокауст настиг Кафку, так сказать, посмертно, вся его родня погибла в печах). Некоторые сквозные мотивы, прежде всего иудейская мифологема всемогущего Отца, сближают обоих писателей. Их сближает и литературное происхождение: Кафка был немецким писателем, а не еврейским или чешским. Шульц, хоть и писал по-польски, гораздо теснее связан с литературой Австро-Венгрии, чем с польской литературой. Слова о барочном, перезрелом, музейном искусстве, которое будто бы насытило празднично умирающую осень в «нашей провинции», — не воспоминание ли о поледних временах Дунайской монархии? Гротескный эпос Шульца подчас может напомнить призрачную, жутковатую, как на картинах Дельво и Магритта, и вместе с тем неотразимо реальную, как сновидение, фантасмагорию Кафки. Отец, который обернулся членистоногим, и Грегор Замза, превратившийся в жука, — не родные ли братья?
И всё же какие это разные писатели, разные художественные миры, как непохожа кафкианская атмосфера страха и одиночества на атмосферу рассказов Шульца. Мир Кафки, где беззащитный человек тщетно отстаивает своё достоинство перед лицом зловещих анонимных сил, у врат абсурдного Закона, содержание которого никому не известно, где, как в тоталитарном государстве, каждый под подозрением, каждый виновен, не зная за собой вины, виновен самим фактом своего существования, — и мир Шульца, отнюдь не сумрачный, не безнадёжный, подчас даже гротескно-весёлый, капризно-причудливый, полный галицийского юмора, — захолустье, превращённое в универсум. Шульц сказал как-то, что хочет «дозреть» до детства; его новеллы — эпос о похождениях героя, увиденный изощрённым зрением художника, но, может быть, попросту сочинённый ребёнком-фантазёром.