Россия и ислам. Том 2
Шрифт:
«…Мы видим, что общий существенный результат всей истории магометанства состоит в отпоре, данном им стремлению германо-римского мира на Востоке, – стремлению, которое еще до сих пор живо в народах Европы, и которое составляет необходимую принадлежность той экспансивной силы, того естественного честолюбия, которым бывает одарен всякий живучий культурно-исторический тип, стремящийся наложить печать свою на все его окружающее»119.
Но если так, то есть ли хоть частица положительного в «общей идее, существенном смысле магометанства»?
Есть, отвечает Данилевский. Она заключается «в той невольной или бессознательной услуге, которую оно оказало православию и славянству, оградив первое от напора латинства, спасшее второе от поглощения его романо-германством, в то время, когда прямые и естественные
В том же духе – который вполне может быть назван «антигуманным», «фанатично-телеологическим» и т. п. – оценивает Данилевский власть ислама над балканскими православными:
«Магометанство, наложив свою леденящую руку на народы Балканского полуострова, заморив в них развитие жизни, предохранило их, однако же, излеянною на них чашею бедствий, от угрожавшего им духовного зла, – от потери нравственной народной самобытности».
Отказ «магометанскому движению» в какой-либо позитивно-самостоятельной исторической роли обуславливает и такой широкозахватывающий (при всей его очевидной нелепости) ход Данилевского: Османская империя – это лишь марионетка в руках коварной Европы, на протяжении пяти веков существования этого государства видевшей в нем только «средство распространить свою власть и влияние на народы греческого и славянского православного мира».
Но, думаю, читателю будет интересно, как Данилевский пытается обосновать «главнейшую цель русской государственной политики, от которой она никогда не должна отказываться». Это – «освобождение славян от турецкого ига, разрушение оттоманского могущества и самого турецкого государства» 21.
Европа, пишет Данилевский, повернула от борьбы с турками «к их защите и покровительству», – шаг, для Запада вполне логичный (и потому никак не могущий даже быть названным «изменой»). Он, этот шаг, совпал, подчеркивает Данилевский, со следующими двумя случившимися в середине XVIII в. событиями: во-первых, «с ослаблением внутренней силы и энергии Турецкого государства, что лишило его всякого угрожающего значения для спокойствия самой Европы, но, вместе с тем, лишило и той охранительной способности, которую оно бессознательно и невольно оказывало православию и славянству»; во-вторых, с «возмужалостью истинной, от века уготовленной, законной, сознательной защитницы православия и славянства – России»122.
С возникновением «самобытной славянской силы», полагает Данилевский, турецкое владычество потеряло всякий смысл: «магометанство окончило свою историческую роль. Царство Филиппа и Константина воскресло на обширных равнинах России. Возобновленная Карлом Западная римская империя германской национальности, которой в наши дни соответствует политическая система европейских государств, из нее родившихся, – получила себе противовес в возобновленной Иоаннами (III и IV. – М.Б.), Петром и Екатериной Восточной римской империи славянской национальности… Мысль о таковом значении России… в гениальной русской монархине (Екатерине. – М.Б.) и в гениальном… Потемкине-Таврическом. С этого времени турецкая власть обратилась в исторический хлам. Эта сила лишилась способности творить, хотя бы и невольное, бессознательное добро и сохранила лишь возможность к одному злу – к бесцельному и беспричинному угнетению»123.
А на следующей странице прямо говорится, что на самом деле «борьба с исламом» – это лишь предлог и только.
«…как одно время напор германского мира против славянства принял характер борьбы против магометанства, так и славяногреческий отпор имеет
Но как бы там ни было, роль «всего магометанства» кончилась; оно стало уже «эпизодом во всемирной истории»127. Несмотря на то что где-то в конце своей книги Данилевский отпускает комплимент «строгому единобожию магометанства»128, задача сводится лишь к тому, чтобы стереть с лица земли последние оплоты исламской (а по сути – западной) духовной и политико-военной мощи.
2. Николай Федоров: очередной воинствующе-антиисламский вариант славянофильства
И чаадаевская, и другие, близкие ей по своему западнобежному накалу, теории, так или иначе касавшиеся проблем Ислама, не были в теоретическом плане убедительны, и прежде всего из-за эмпирической недостаточности и терминологических барьеров, снижавших их доказательность. В сильнейшей степени подверженное воздействию историзма – и притом преимущестенно «панлогическому» историзму гегелевского типа, – западничество вело к релятивизации прошлого и, значит, к обесценению будущего, делая весьма скудной сферу выбора постоянно актуализируемых духовных возможностей России. При всем том, что оно неутомимо боролось с шовинистическим (и тесно с ним связанным ультраправославным) фанатизирующим обезличением реальности, что оно явно и неявно вело к признанию реальности всех культурных форм (в том числе, как мы видели, и мусульманских) и «всех богов», когда-либо рождавшихся в лоне бытия, – оно тем не менее в описываемые времена оказывалось зачастую лишенным, как любил выражаться Хайдеггер129, «собирающей силы». Дело, по-видимому, в последовательно-позитивистской130 основе западничества. Она же, с точки зрения ее теоретических оппонентов, делает человека обладателем множества истин, но тем самым закрывает ему путь к единой Истине о мире, о человеке, о его экзистенции131.
Эпистемологический фон тщательно культивируемого русского мессианского национализма в корне противоречил такому атрибуту зиждившегося на объективистско-рационалистическом историзме либерально-позитивистского мировосприятия, как утверждение эквивалентности всевозможных верований и культур. Он, напротив, требовал, в качестве ведущего представления об иерархии человечества, отказа от тезиса, что, скажем, понятия «христианство» и «ислам» обозначают не две реальности, а два способа бытия одной и той же реальности («религия откровения» и т. п.). Уже одно это властно выводило вперед исламофобский дух, столь ярко проявившийся у многих славянофилов, в том числе у Николая Федоровича Федорова (1828–1903).
Трудно найти в истории русской философии мыслителя более экстравагантного, нежели Федоров. Он, как известно, мечтал о достижении человеком богоподобной власти в преображенном мироздании и о победе над смертью путем возвращения к жизни и преображения всех ушедших поколений.
И тем не менее я считаю необходимым уделить должное внимание и этому религиозному философу. Ведь, как уже не раз успел отметить читатель, настоящая книга стремится рассматривать историю исламистики в рамках широкого единства различных форм мышления – научной, религиозной и метафизической. Одновременно мы получим возможность не только (говоря словами А. Койре) «вернуть изучаемого автора его эпохе»132, т. е. исследовать ту или иную мыслительную доктрину (в нашем случае – федоровскую) в контексте более или менее обозначенной минувшей реальности (не формально, биографически, а с точки зрения особенностей мышления), но и выделить внутреннюю, «дедуктивную» логику развития славянофильской теории – или, вернее, ее исламоведческих блоков. Привлечение к анализу таких авторов, как Федоров, позволит увидеть, что имело место не простое поступательное движение этой теории, поглощающее собой историческую действительность, а сложный процесс. В нем, наряду с непрерывностью традиции, можно установить «точки разрыва», когда традиция прерывается, ставится под сомнение, пересматривается и развитие либо теории в целом – либо все тех же ее исламоведческих блоков – может пойти (и нередко действительно шло) по иному пути.