Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
Первоначально концепция Третьего Рима была выражена с церковной стороны [89] (в 1512 г.?). Позднее, при Иване Грозном оно начинает занимать практически центральное место и в государственной идеологии {856} . Согласно этой доктрине, после разделения церквей в 1054 году («отпадение» западной «латинской» церкви), а тем более после Флорентийской унии 1439 года, зафиксировавшей окончательный отказ византийской церкви от православия. Московское царство стало единственным православным царством на свете, своеобразным «Новым Израилем», которому всякое соприкосновение с «неправославным» внешним миром угрожало потерей чистоты [90] {857} .
89
Среди русских исследователей некогда существовала гипотеза, согласно которой
90
Отождествление Московской Руси с новым Израилем встречается уже в одной из русских летописей, составленной на исходе четырнадцатого века (см.: Полное собрание русских летописей. Т. 6. С. 229; ср.: R. Stupperich. Kiev das zweite Jerusalem // ZSPh. 1935. Bd. 12. S. 352f; см. также: О. Treitinger. Vom ostromischen Staats-und Reichsgedanken // ZOG. 1940. Bd. 4. S. 13). Дальнейшие указания литературы см. в публикации Д. Стремоухова (Speculum. 1953. Bd. 28. S. 85, 88–89) и в: Stephen Lessing Baehr. The Paradise Myth in Eighteenth Century Russia. Utopian patterns in early secular Russian literature and culture. Stanford, USA, 1991. P. 31. Речь идет об избранной стране, а не об избранном народе, как у англичан начиная с XVI–XVII вв.
И уже в московский период явственно ощущались универсалистско-мессианские притязания этой государственной идеологии, восходившие к некоторым народным верованиям и тесно связанные с мыслью о превосходстве Москвы над остальным миром также и в социальном отношении {858} . Идеология Ивана Грозного, абсолютистская и антиаристократическая, нашла свое выражение, в частности, в произведениях Ивана Пересветова {859} .
По мнению Пересветова, Византия потому оказалась в руках турок, что ее народ был угнетен. (Ср. «Яко же царь Константин велможам своим волю дал и сердце им веселил, они же о том радовалися и начисто збирали богатство свое, а земля и царство от них плакало, и в бедах купалися, и за то господь Бог прогневался на царя Константина и на велможи его и на все царство греческое, что они правдой гнушалися, и не знали того, что Бог любит силнее всего правду…» [91] {860} .
91
Такой выдающийся историк, как А. Кизеветтер, увидел в Иване Пересветове отдаленного предшественника русских тоталитарных идеологий двадцатого века (ср.: А. Кизеветтер. Иван Пересветов // Сборник статей, посвященных П. Б. Струве. Прага, 1925. С. 287 и сл.).
Примечательно, что именно социальное превосходство Москвы над несправедливым, разбойничьим, обуреваемым жаждой земного благополучия Западом стало центральной темой в творчестве Юрия Крижанича (1617–1683). Вот что он писал: В то время как в Европе богатые Сардонапалы купаются в роскоши, безземельные работники живут там в глубокой нищете…. Целый год пьют они ничего, кроме воды и едят один лишь хлеб, тогда как в России все люди, богаты они или бедны, едят хлеб, рыбу и мясо, а пьют по крайней мере квас, даже если у них нет пива… Они живут в хорошо обогретых избах, тогда как на Западе бедняки зимой страдают от холода, ибо дрова продаются здесь на вес…{861}.
Крижанича принято считать предшественником славянофилов, в особенности в том, что касается их антизападных настроений; его прямое влияние на них возможно{862}.
Однако старомосковское представление об уникальной общечеловеческой миссии, которую предстоит выполнить России, в течение более чем ста лет оставалось под спудом — ибо на поверхности общественной жизни господствовали представления прямо ему противоположные и составляющие сущность петровского наследия. Все это время традиционное мировоззрение продолжало жить лишь в народной, крестьянской среде. И только в девятнадцатом веке славянофилы модернизировали старый русский мессианизм{863}. Пример движения в этом направлении представляет собой творчество Владимира Одоевского. В его философском романе «Русские ночи» впервые в русской литературе петербургского периода был поставлен вопрос об умирании Запада{864}. Духовная жизнь западного мира якобы распалась на отдельные сферы, и подобно тому, как христианство некогда вдохнуло жизнь в распадавшуюся античность, спасти Европу мог лишь народ, несущий «свежие силы». Таким народом, разумеется, являлись русские, и Одоевский полагал, что развязка европейской драмы может быть сокрыта «в глубине русского духа»{865}. «В годину страха и смерти, один [только — М. С.] русский меч рассек узел, связывавший трепетную Европу… Европа назвала Русского избавителем [от Наполеона — М. С.] в этом… таится …еще высшее звание, которого могущество должно проникнуть во все сферы общественной жизни: не одно тело должны спасти мы — но и душу Европы!»{866}
Одоевский
Среди главных теоретиков славянофильства представление об уникальной миссии России первым обосновал И. В. Киреевский, исходя, в первую очередь, из религиозно-философского принципа: тезиса об интегральном единстве всех сфер, которое православная Русь сохранила в своем развитии, в противоположность духовной раздробленности Запада. Отход католической церкви от православия помешал осуществлению божественной Правды на земле, ведь из-за этого отхода Православие вынуждено было довольствоваться только сохранением Божьей Правды в ее чистоте. Быть может, внешнее бессилие восточной церкви должно продолжаться до тех пор, пока собственное, внутреннее развитие западного мира не положит конец разделению церквей и Западная Европа не вернется к православию?
Значительно более близкое к политике (и более агрессивное) выражение русский мессианизм нашел в творчестве А. С. Хомякова, которого можно назвать, пожалуй, самым творческим и неординарным богословом среди славянофилов. Свое отношение к западному христианству он в самых резких выражениях сформулировал в ответе на пасторское послание архиепископа Парижского (это послание появилось во время Крымской войны, которая трактовалась в нем как «крестовый поход» против «фотиевой ереси»{868}). В ответе говорилось, что Запад выказал России куда меньше расположения, чем «диким племенам», обитающим за пределами Европы. Свое понимание миссии обновления Европы, которая, несмотря на все, оставалась для него «страной святых чудес», Хомяков выразил в стихотворных строках, ставших эпиграфом к настоящей главе.
С политической точки зрения еще большее влияние имело то представление об исключительности России и ее роли, которое сформулировал Константин Аксаков (1817–1860), чьи воззрения оказали большее влияние на государственную идеологию петербургской монархии в последние десятилетия ее существования, нежели воззрения вышеназванных представителей славянофильства. (Не следует, однако, забывать и о том, что взгляды Аксакова, по всей вероятности, послужили и одним из важнейших теоретических источников русского анархизма.) Ибо отрицание «европеизма» как раз и соединяется в произведениях Аксакова с отрицанием внешнего «правового принципа», да и правового государства вообще. По мнению Аксакова, закон необходим лишь там, где не хватает голоса совести. Противоположность России и Запада — это противоположность оценок роли государства. В России к государству относятся как к неизбежному злу, в Европе оно — самоцель и идеал. Государство, каким бы оно ни было свободным, либеральным и демократическим, остается — именно в качестве государства! — воплощением принципа несвободы. И чем оно совершеннее, тем более стеснена внутренняя нравственная жизнь человека{869}. Не та или иная государственная платформа плоха; государство само по себе есть ложь. Европа сформировала принцип государственности и достигла высокой степени либерализма — той стадии, на которой каждый становится своим собственным полицейским. Славянские же народы и, в особенности, русский, — не государственные народы. Русь сама пригласила своих властителей с Запада (согласно «легенде» о призвании варягов); на Руси не появилось рыцарства, и русское государство не представляло собой результат завоевания. В русском государстве не возникло ни аристократии, ни классового деления Запада. Состарившийся Запад «отвратителен». Его старческим мечтам никогда не стать явью, ибо в его жилах не кипит юношеская кровь. Русская же история, напротив, — единственная в своем роде история христианского народа, христианского, по словам Аксакова, в своей жизни, по крайней мере, в своих устремлениях{870}.
Сходным образом рассуждал и Гоголь: «…Есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начало братства Христова в самой нашей славянской природе…
Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики, именно в тех с виду благоустроенных государствах, которых наружным блеском мы так восхищаемся, стремясь от них все перенимать и приспособлять к себе, что закружится голова у самых тех знаменитых государственных людей, которыми вы так любовались в палатах и камерах …Еще пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»{871}.
А вот что писал в начале Крымской войны Тютчев (его воззрения были менее близки славянофилам, чем Николаю Первому, в 1848 году восклицавшему: «Народы Европы, берегитесь, с нами Бог!»): «То, что сейчас начинается, не является ни обычной войной, ни политикой; это мучительные роды нового мира. Это решающая битва Запада с Россией… Победа России будет означать мир и всеобщее возрождение. Тьма, охватившая человечество, рассеется навсегда. Все боли и все страдания будут преданы забвению. Новая благая весть и свет лучшего будущего откроются человечеству»{872}. (Тютчеву приписывалось ожидание того, что за предполагаемой победой России в Крымской войне и возникновением в результате этой победы новой «Восточной империи» последует установление царства Божия на земле…{873})