Россия и современный мир №3 / 2015
Шрифт:
Для большинства граждан России приватизация крупной государственной собственности явилась неотъемлемой частью индивидуального и коллективного травматического опыта. Она до сих пор служит для них примером вопиющей социальной несправедливости и чудовищной коррупции. Не удивительно, что в ходе опросов около 1/3 респондентов стабильно высказывается в пользу ренационализации крупных компаний, а «за устойчивым и широко распространенным отрицательным отношением к последствиям приватизации и к итогам всего периода реформ мы часто обнаруживаем раздраженное и мстительное ожидание “социального реванша”, парадоксальным образом сочетающееся с практически полным отсутствием надежд на восстановление “социальной справедливости”» [Зоркая 2005, с. 94]. И здесь не следует слишком полагаться на успокоительную логику «время – лечит», на то, что одна из наиболее болезненных социальных травм будет в основном преодолена за пару-тройку пореформенных десятилетий. Равным образом не слишком основательны надежды на «выход российской
Джозеф Стиглиц, обобщая опыт российской приватизации, писал: «Те, кто выступал за приватизацию, с гордостью указывали, что значительная часть государственных предприятий перешла в частные руки, но это было весьма сомнительным достижением. В конце концов легко просто раздать государственные активы, особенно своим друзьям и приятелям, а стимулы к этому очень сильны, если политики, проводящие приватизацию, могут получить свою долю – прямо или косвенно – в качестве пожертвований на ведение собственной избирательной кампании. В самом деле, если приватизация проводится способами, которые многие считают незаконными, и при отсутствии институциональной инфраструктуры, то фактически могут быть подорваны более долговременные перспективы рыночной экономики. Но еще хуже то, что нарождающиеся частнособственнические интересы приводят к ослаблению государства и разрушают общественный порядок посредством коррупции и присвоения имущества представителями властных органов» [Стиглиц 1999, с. 14].
Данное высказывание лауреата Нобелевской премии по экономике подводит к значимому умозаключению: воспроизводство на новой основе отношений «власть–собственность» и формирование неопатримониального капитализма не равнозначны усилению государства. Возможна ситуация, при которой регенерация системы «власть–собственность» способствует эрозии государственных институтов и даже подрыву государственности. Однако эта ситуация все же не является «штатной». В России середины 1990-х годов власть сформировала новый слой крупных собственников, который, пользуясь слабостью государства, заявил претензии на установление контроля над породившей его властью. Но одновременно действовали силы, заинтересованные в укреплении государства при сохранении системы «власть–собственность» в ее традиционном для России варианте. К «возврату» государства подталкивали и общественные ожидания, игнорировать которые ельцинскому режиму становилось все труднее.
В глазах значительной части населения страны едва ли не основной смысл политики российской федеральной власти состоял в максимально возможном сокращении социальных обязательств государства. Едва ли можно отрицать, что для многих постсоветских реформаторов в этом и состояла если не цель, то важнейшее направление социально-экономических преобразований. Правда, последовательно провести эту линию не удавалось. В начале 1990-х годов социальная политика была одним из полей сражений между президентом и парламентом; в дальнейшем, как правило, в период электоральных кампаний, происходило спорадическое наращивание социальных обязательств. В то же время данную ситуацию умело использовали те региональные лидеры, которые имели ресурсы для проведения самостоятельной социальной политики. В этом, в частности, кроется секрет политического долголетия мэра Москвы Ю.М. Лужкова, который лишился своего поста только в 2010 г. Уже в период путинского президентства, когда экономическая конъюнктура позволила направить действительно серьезные средства на социальные нужды, в социальной политике произошли более существенные изменения.
Следует, однако, учитывать, что некий общий ориентир социальной политики был закреплен в Конституции 1993 г., ст. 7 которой провозгласила Россию социальным государством. Довольно долгое время политика федеральной власти состояла в игнорировании этого принципа, либо в такой интерпретации, которая делала его бессодержательным. Последнему немало содействовала и критика понятия «социальное государство» российскими либералами. В то же время игнорированию принципов социального государства способствовала и апатия населения. Фактически сущность социальной политики федеральной власти заключалась в балансировании между продолжением неолиберальных реформ и сохранением социально-политической стабильности. В целом этот курс удавалось выдерживать вплоть до дефолта 17 августа 1998 г.; после дефолта начался политический разворот, который можно характеризовать как «возврат» государства.
Дефолт и формирование постреформаторского правительства Евгения Примакова подвели черту под неолиберальной экономической идеологией и временем, когда оставленное государством «наследство» лихорадочно делилось между олигархическими группировками. Сами люди, вошедшие в правительство в сентябре 1998 г., в своем большинстве воспринимались как лучшие представители поколения «позавчерашних» (Евгений Примаков был старше
Сегодня можно уверенно говорить о том, что в 1990-е годы Россия преодолела очередную развилку на своем историческом пути. Это была развилка между формальными, не сумевшими обрести реального наполнения институтами, импортированными извне (многопартийность, разделение властей, выборность должностных лиц на всех уровнях власти и т.д.), и квинтэссенцией российской политической культуры – властецентризмом. Выбор сводился к следующему: либо названные институты предотвращают реинкарнацию системы «власть–собственность» и обеспечивают успех демократического транзита, либо, напротив, они превращаются в симулякры, прикрывающие становление неопатримониализма. Произошло последнее.
Возрождение в новой форме патримониальной модели отношений власти и общества побуждает многих исследователей ставить вопрос о причинах неуспеха российского демократического транзита. Постановка данного вопроса, разумеется, оправданна. Однако, как представляется, проблема, требующая дальнейшего исследования, значительно шире и глубже. Существует достаточно оснований для разработки исследовательской программы, выходящей за рамки методологии и тематического охвата политической транзитологии. Фокусировка внимания политологов на институциональных трансформациях зачастую приводит к недооценке, а то и фактическому игнорированию контекстуальных (исторических, географических, социокультурных) условий взаимодействия власти и общества. Абсолютизация политических изменений затеняет онтологические вопросы о сущности, формах существования и воспроизводства политической власти, об особенностях политического времени и пространства.
Онтологическая перспектива в политологии открывает средний путь между поиском фундаментальных законов, действующих в политической сфере, и постмодернистским скептицизмом в отношении существования политических закономерностей. Подход политической онтологии, по сути, восходит к идеям К. Маркса, М. Вебера и Г. Зиммеля, которые рассматривали и действия индивидов, и сложные социальные структуры как проявления регулярности в социальных отношениях. При этом социальные взаимодействия и связи, пронизывающие систему отношений власти и общества, обеспечивающие ее воспроизводство и изменения, формируют ткань социальной и политической жизни. Регулярность, несомненно, наблюдается в сфере политического, но не является характерной для всех политических структур и процессов. Тем более важно и значимо в научном плане найти объяснение феномену воспроизводства базисных структур, определяющих характер взаимодействия власти и общества в России как в исторической ретроспективе, так и на современном этапе.
Особую актуальность подходу политической онтологии придает то обстоятельство, что именно на его основе можно создать объяснительную модель так называемых ретроградных трендов демократического транзита. Вместе с тем комплексный анализ феномена российской политии может быть успешным лишь на основе полноценного диалога онтологического и трансформационного подходов. Именно так можно эффективно проанализировать факторы устойчивости и механизмы трансформации в системе «власть–общество».
Феномен российских реформ 1990-х годов очень важен для анализа соотношения устойчивости и изменчивости, характеризующих бытие соответствующей политии. Для разработки программы дальнейшего исследования исторического пути России в ракурсе политической онтологии следует учитывать, что устойчивость и изменчивость редко представляют собой жесткую бинарную оппозицию. Соотношения между ними гораздо более вариативны, вплоть до признания способности системы к трансформации в качестве предпосылки обеспечения ее долговременной устойчивости. В то же время любая трансформация, решая какую-либо старую проблему, порождает комплекс новых проблем и отношений. В частности, в случае российской политии напряжение между устойчивостью и трансформациями обусловлено, с одной стороны, естественной динамикой социального организма, ведущей к его усложнению, и, с другой – поддерживаемой политической системой тенденцией к упрощению социальной сложности. Властецентризм как важнейшая особенность российской политической системы проецирует соответствующую стилистику на всю ткань властных отношений. В то же время практическое функционирование политической системы осуществляется в уже модернизированной (хотя нередко чисто формально и в недостаточной степени) институциональной среде, включающей административные и представительные органы власти, судебную систему, конституцию и законы, декларированные и законодательно оформленные права человека, систему выборов и т.п. Здесь, по сути, имеет смысл говорить не столько о российском парадоксе неолиберального пути к неопатримониализму, сколько о появлении очень серьезного силового напряжения в диапазоне «устойчивость / трансформации». Причем и реформы 1990-х годов, и «возврат государства» в начале XXI в. это напряжение только усилили.