Россия и Запад (Антология русской поэзии)
Шрифт:
5
Положение дел сильно усугублялось еще и реакцией Западной Европы на польские события, реакцией крайне резкой, иногда чуть ли не истерической. Особенно неистовствовали по этому поводу во Франции, где, как оказалось, все-таки близко к сердцу приняли поражение Наполеона и совсем не забыли о нем за восемнадцать лет. О взятии реванша речь пока не шла, хотя раздавались и призывы к вооруженному вмешательству в русско-польский конфликт. Либеральные круги на Западе, разумеется, сочли, что польское восстание - это не внутреннее дело России, а всемирное дело "справедливости, гуманности и свободы". Польша была торжественно объявлена культурным и политическим авангардом Европы, отважно вступившим в неравную схватку с дремучим русским медведем, олицетворением дикости, варварства и азиатчины.
Поляки не упустили случая использовать эти польские
В 1929 году в Париже на французском языке вышла книга Вацлава Ледницкого "Пушкин и Польша", с подзаголовком "По поводу антипольской трилогии Пушкина". Под "антипольской трилогией" Ледницкий подразумевает три стихотворения Пушкина, написанные в 1831 году: "Перед гробницею святой", "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина". Судит он о них как истинный поляк, называя эти стихи "полякопожирательскими", "гимном торжествующему зверству" ("l'hymne de la brute triomphante"), "дикой, варварской, шинельной песнью" ("une chanson grotesque, barbare, de capote" - в последнем эпитете Ледницкий цитирует Вяземского). К его рассмотрению этих стихотворений мы еще вернемся, а пока меня интересует в этой книге другая ее часть: сделанное Ледницким яркое и подробное описание реакции Западной Европы на русско-польское осложнение 1830-1831 годов.
Ледницкий по-своему добросовестно подходит к делу. Кратко, но содержательно он рассматривает и всю предысторию вопроса. Начав с "Chansons de Geste" (рыцарских былин XI века), он приводит впечатляющий список западных мыслителей, писателей, поэтов, гуманистов, неприязненно и недружелюбно относившихся к России и русским. Среди прочих тут упоминаются Монтескье, мнение которого о русских было "ниже среднего"; мадам де Сталь, "очень отчетливо констатировавшая русское варварство"; Лейбниц, сравнивший Россию с "чистым листом"; Мицкевич, популяризировавший это мнение среди поляков; Руссо, объяснивший тем же полякам, что к русскому варварству не следует относиться кроме как с презрением: его нельзя заменять ненавистью, так как русские ее не заслуживают. Этот последний видел в русских народ, который уважает только кнут ("le knout") и деньги, не питая к свободе никаких других чувств, кроме "органического отвращения". Дидро, как оказывается, восхищался Екатериной II, но не испытывал ни малейшего восторга перед Россией (приводится его знаменитая фраза о том, что русские сгнили, так и не созрев - "les Russes sont pourris avant d'etre murs"). Ледницкий не ограничивается одними французами и немцами. В дело идут итальянцы, в частности, Альфиери, который заметил после пребывания в России, что "i costumi, abiti e barbe dei Moscoviti mi rappresentavo assai piu Tartari che Europei... barbari mascherati da Europei" ("обычаи, одежды и бороды русских показались мне скорее татарскими, чем европейскими... это варвары, переодетые европейцами"), и даже русские, например, Чаадаев, который, по-видимому, тоже причисляется к западным мыслителям. "Русофобская литература в эпоху, предшествовавшую 1812 году", резюмирует автор, "непомерно велика; совершенно невозможно процитировать ее всю; появилась целая антирусская литературная традиция".
Наполеоновский культ на Западе добавил поленьев в этот костер ненависти. Россия - это страна, говорит Вацлав Ледницкий, которая неведомым образом сокрушила героя, сразила дотоле непобедимого военачальника (чуть ниже автор, впрочем, раскрывает, что это была за таинственная сила, сразившая героя; победа над Наполеоном именуется у него "la terrible victoire de l'hiver russe" - "ужасный триумф русской зимы"). Забыть это поражение Западу было трудно, простить - еще труднее. Может быть,
И вы, чье племя скорбное живет
В стране Костюшко, помня старый счет,
Долг вашей крови, щедро пролитой
Екатериной! Польша! Над тобой,
Как ангел мщенья, грозно он витал,
Чтоб вновь оставить тою ж, как застал:
С пустынею заброшенных полей,
Забыв упорство жалобы твоей,
Расторгнутый на части твой народ,
Чье даже имя больше не живет,
Твой вздох о воле, слезы, весь твой крик,
Что грозно к слуху деспота приник.
И здесь Байрон не забывает о Наполеоне:
Соборы полуварварской Москвы
Светло горят на солнце, но, увы,
На них уже вечерний луч зардел!
Москва, его величия предел!
Суровый Карл, как горько ни рыдал,
Тебя не видел, он же увидал
Но как?
– в огне, куда бросал солдат
Фитиль, бедняк валил солому с хат,
Торговец же - запасы многих лет,
Князь - свой дворец - и вот, Москвы уж нет!
Таким образом, сожжение Москвы тоже ставится нам в вину. Другое знаменитое столкновение, решившее судьбу Наполеона, бой под Лейпцигом, который немцы называли битвой трех императоров ("die Drei-Kaiser-Schlacht"), Байрон именует сражением трех деспотов:
Под Дрезденом еще бегут пред ним
Три деспота - пред деспотом своим;
Но, долгий спутник, счастье от него
С изменою при Лейпциге, ушло.
Байрон заступается не только за Польшу или Наполеона, но и за Грецию. Последняя, правда, еще не пострадала от русских штыков, но она, подымая восстание против турецкого ига, имела неосторожность обратиться за помощью к России:
И Греция в свой трудный час поймет,
Что лучше враг, чем друг, который лжет.
Пусть так: лишь греки - Греции своей
Должны вернуть свободу прежних дней,
Не варвар в маске мира. Царь рабов
Не может снять с народов гнет оков!
Не лучше ль иго гордых мусульман,
Чем жить, вплетясь в казацкий караван!
Не лучше ль труд свободным отдавать,
Чем под ярмом у русской двери ждать
В стране рабов, где весь народ притом,
Казна живая, мерится гуртом.
Байрон так горячо сочувствовал греческой борьбе за независимость, что сам отправился в Грецию, чтобы принять в ней участие; там он и умер от лихорадки. Его призывам, впрочем, Греция так и не последовала. Наоборот, русское влияние в ней все возрастало и завершилось наконец тем, что первым президентом Греции стал бывший министр иностранных дел России, грек по национальности.
Но самые гневные интонации появляются у Байрона в "Бронзовом веке" ниже, когда он переходит к тому, что, собственно, и послужило поводом для написания этой политической сатиры. Когда в Испании началось революционное брожение, монархи Австрии, России, Пруссии, а также короли и герцоги различных мелких европейских государств собрались на конгресс в Вероне. Александр I с самого начала заявил, что он готов скорее дожить в этой Вероне до седых волос, чем вернуться домой, не сделав ничего для умиротворения Испании. Он настаивал на том, что Франция должна усмирить испанскую революцию, и предлагал ей для этого свои войска. После побед 1812 года в России очень быстро привыкли считать всю Европу, "от сарскосельских лип до башен Гибралтара" чуть ли не своей провинцией - как будто бы покорной, но на самом деле всегда готовой к мятежу и бунту. Уже в 1813 году некоторые русские сравнивали Бонапарта с Пугачевым и приходили к выводу, что "сей последний в равном с Наполеоном положении оказал больше его твердости". Позднее сенатор Новосильцев, по свидетельству Мицкевича, говорил: "не будет мира до тех пор, пока мы не заведем в Европе такой порядок, при котором наш фельдъегерь мог бы с равной легкостью исполнять одни и те же приказы в Вильне, в Париже и в Стамбуле". Почему-то все это ужасно раздражало европейцев. Вот как Байрон реагирует на подавление испанской революции: