Россия распятая
Шрифт:
Мой друг, работавший с ним в «творческой бригаде. по созданию картин, рассказывал, как они трудились над огромным полотном „Ленин на съезде комсомола“. Эта картина должна быть известна читателям, потому что висела в Большом Кремлевском дворце и всего несколько лет назад была снята. Иогансон лично трудился над образом Ленина – стоя на лесенке, с засученными рукавами клетчатой серой рубашки.
Образы Ленина у многих ленинградских художников чем-то напоминали друг друга. Говорили, что это происходит потому, что все они были написаны с одного и того же натурщика, удивительно похожего на Ленина. Да и ходил он одетый, как Ленин, от кепки до ботинок с загнутыми вверх носами. Плату он брал во много раз большую, чем другие натурщики, понимая свою значимость для создателей историко-революционных
Другие очевидцы этой сцены рассказали мне, с какой поспешностью это проделал незаменимый для многих ленинградских художников «Ленин».
Иогансона все боялись… И потому, возвращаясь к моему рассказу о просмотре им наших работ, продолжу: услышав похвалу и одобрение моего желания приблизиться к технике старых мастеров, я, набравшись смелости, выпалил: «Борис Владимирович, мы все мечтали бы сходить с Вами в Эрмитаж».
Иогансон на минуту задумался, и я успел заметить лишь пробор побагровевшего Зайцева, который тихо вздохнул: «Ну и ну».
Борис Владимирович вдруг очень просто ответил: «Ну что ж, айда, давайте сходим. Я, кстати, давно не был в Эрмитаже». Обращаясь к Зайцеву, спросил: «Ну что, завтра в два часа дня?» «Я не могу, – буркнул тот. – У меня в два совет». Иогансон, как старый Пьеро, иронически улыбнулся: «Ну вот и сиди на своем совете, а мы одни сходим».
Итак, на следующий день мы встретились у служебного входа Эрмитажа. Пришел и Зайцев. Все пришли как на праздник. Проходя по залу Рембрандта, Иогансон остановился перед «Блудным сыном»: «Вот моя любимая картина». Словно с его лица сняли знакомую нам неприступную маску Пьеро, исполненную, я бы сказал, амбициозного пафоса, сознания значимости своей личности с истерически жестокой надменной складкой рта. Это было лицо истинного художника.
Помню, была тревожная петербургская весна. За окнами Эрмитажа по синей Неве плыл и крошился весенний лед Ладоги. Иогансон, словно спохватившись, сказал, подведя нас к «Апостолам Петру и Павлу» Эль Греко: «Я вам лекций не намерен читать, я лишь показываю, что я люблю и что на меня производит особое, неизгладимое впечатление». И неожиданно для меня изрек: «После Эль Греко не плохо бы посмотреть Сезанна с его густой живописью».
«Ну и ну, – на этот раз совсем как Зайцев удивился я, – при чем тут Эль Греко и Сезанн?» Я не любил, не люблю и никогда не буду любить Сезанна, с которого начинаются все монографии о «современном» искусстве. грубый материализм, дилетантство формы и это пресловутое: все в мире можно разделить на куб, конус и шар. Здесь рукой подать до Карла Маркса – материалиста и сатаниста, разбившего человечество, подобно тому, как Сезанн природу, на вымышленных пролетариев и буржуев. Сезанн открыл пути к кубизму и сменившему его авангардизму.
Я на всю жизнь запомнил и остался благодарен моему учителю, что он открыл для меня значение великой картины Креспи «Смерть Иосифа». Какая великолепная композиция, какие поэтические рифмы тона и цвета, как скорбно лицо умирающего Иосифа! И сейчас, когда я пишу эти сгроки, словно стою в Эрмитаже перед этой гигантской картиной и глаз не могу оторвать от дивной певучести ее композиции. Как мало мы знаем о Креспи, дивный голос которого звучал в хоре великих художников позднего Ренессанса и последующих бурных столетий великой духовности Европы!
Моя первая выставка, изменившая мою жизнь
Итак, моя первая выставка состоялась в начале февраля 1957 года благодаря тому, что в 1956 году я стал обладателем Гран-при Всемирной выставки
Мои восемьдесят работ – живопись и графика – наконец были развешены в большом зале ЦДРИ и прилегающем к нему коридоре. Помню, идущий в ресторан Дома знаменитый актер, заглянув в зал, бегло осмотрев висящие работы, выдохнул: «Ого, а как фамилия художника?». «Илья Глазунов», – ответила моя жена Нина. «Родственник композитора Глазунова?» – продолжал допрос актер, словно сошедший с экрана кино. «Нет, однофамилец», – хором сказали мы. Разглядывая образы Достоевского, он продолжил: «Силища! А художник-то помер или живой?» «Пока живой», – ответил я первому посетителю моей выставки.
Директор ЦДРИ Борис Михайлович Филиппов, небольшого росточка, с седой копной волос, заходил со своим неизменным другом, голова которого была выбрита, как у Юла Бриннера, – Михаилом Минаевичем Шапиро. Они о чем-то шептались, глядя на мою работу, на которой был изображен «черный ворон», съезжающий в сторону «большого дома» на Литейном проспекте, по зелено-утреннему небу неслись рвано-косматые облака, прищемленная дверью «воронка», женская юбка алела, как сгусток крови. «Ильюша, – обратился ко мне Борис Михаилович, – может быть, эту картину снимешь. Ежу ясно, что это З7-й год… – И потом добавил: – И так много трагедии – Достоевский, блокада, будни города». Глаза у моих благодетелей выражали настойчивость, в которой сквозила опасливость. «Но официально, – сказала Нина, – можно сказать, что это о молодогвардейцах: тяжкие годы немецкой оккупации». Борис Михаилович усмехнулся и не в первый раз сказал: «Партбилет у меня один, а дураков нет! Наверняка скажут, что „Русский Икар“, как ты его называешь, – это икона, а у „Поэта в тюрьме“, Фучика, связаны руки… Неважно,. что рядом висит свидетельство о получении тобою Гран-при».
В результате долгих переговоров и пререканий мне пришлось снять только одну картину – «Бунт», в которой они заподозрили отражение недавних венгерских событий: в гамме этой работы они усмотрели сочетание цветов флага венгерских повстанцев.
Я не спал всю ночь перед открытием выставки. Нежная и сильная духом, мой ангел-хранитель Нина, глядя на меня с любовью, успокаивала меня, тихо поглаживая по голове: «Ты победишь! Ты должен их всех победить. Если де ты, то кто же?» – улыбнулась она своей чарующей улыбкой.
…И снова нахлынула волна воспоминаний. Жили мы тогда, по приезде в Москву, в крохотной ванной комнате у столь любимой мною, чудесной и трагически одинокой Лили Ефимовны Поповой. Вторую комнату, поменьше, занимала красавица Любочка Миклашевская– с зелеными глазами и чувственным ртом, с чуть презрительно опущенными уголками ярко накрашенных губ. Любочка была не только красива, но и умна, дружила со многими писателями, режиссерами, художниками. В ее комнате всегда стояли цветы: Вскоре она стала женой великого пианиста Якова Флиера.