Россия распятая
Шрифт:
«Князь Тютин»
Один из моих новых московских знакомцев – Давид Маркиш – тоже был поэтом. Очень талантливым поэтом. Его отец, Перец Маркиш, погиб во время одной из сталинских чисток. Сидя на табуретке в моей кладовке на улице Воровского, Давид нараспев читал свои стихи:
О, Израиль, страна родная,Вам – чужбина, мне – край родной.Лучше не было в мире края,Потому что край этот мой…Он жил с матерью и братом у Белорусского вокзала. Брат Сима работал редактором в Гослитиздате. Мечтой Давида было уехать в землю обетованную. Он начал изучать иврит. Однажды Давид сказал: «Нас приглашает к себе известный коллекционер Георгий Дионисович Костаки. Он миллионер, работает фактически завхозом в канадском посольстве. Гордится своей коллекцией». Давид поднял на меня глаза. «Там есть древние иконы, но главное – это коллекция
Я вспомнил, как за несколько дней до этого, взяв папку со своими работами, пошел в комиссионный магазин на Арбат – он находился около взорванного храма. Я спросил у директора: «Вы можете купить мои работы?» Директор бегло оглядел меня с головы до ног, задержавшись взглядом на моем сильно поношенном пальто, и, иронически сощурившись, ответил: «Мы купим ваши работы, товарищ Глазунов (как выяснилось, он тоже был на моей выставке в ЦДРИ), но только когда вы умрете». Видя мою обескураженность, улыбнувшись, пояснил: «Комиссионные магазины Москвы покупают картины только умерших художников. У таких талантливых и молодых, как вы, покупают Министерство культуры СССР и Союз художников, если вы являетесь его членом». Я грустно посмотрел на стены и полки магазина, где были развешаны работы старых западных и русских мастеров, сверкал старинный фарфор и русское серебро. Словно филиал Эрмитажа, подумал я. И стоило тогда все это – копейки, но у меня не было даже копеек.
Ко мне подошел товаровед, похожий на сантехника из московского ЖЭКа, имеющий, как я впоследствии узнал, смелую по тем временам кличку «Косыгин», полученную за врожденное косоглазие. Без предисловия он сказал: «У нас прелюбопытные вещицы бывают. Недавно одна дипломатическая дамочка – жена посла, купила чашечку французской работы, троячок-то всего стоила – у нас их много проходит». «Косыгин» показал на полку, где действительно стояла тьма-тьмущая красивых и разных чашек. «А потом приходит снова через месяц и говорит: „Ваша чашечка сенсацию в Париже вызвала; не скрою, я за нее тысячи долларов получила“. Оказывается, – „Косыгин“ перешел на заговорщический шепот, а я старался понять, каким глазом он смотрит на меня, – чашечка была из личного сервиза Наполеона! Дело на Березине было во время отступления. „Казаки, казаки“, – закричала свита. Очевидно чашечку, из которой он кофе пил, впопыхах и забыли. Наверно, кто-нибудь из русских офицеров ее подобрал и хранил трофей как святыню, – а она потом вынырнула на наш арбатский прилавок». Кстати, при Брежневе магазин этот прикрыли из-за разных спекуляций, а «Косыгин» уехал в Америку, где стал, как говорили, одним из ведущих экспертов по русскому антиквариату. Сегодня, когда я пишу эти строки, мэр Москвы Юрий Лужков вместе с Патриархом объявили, что будет восстановлена церковь, снесенная неподалеку в тридцатые годы. Дай-то Бог!
Но возвращусь к визиту в дом всемирно известного коллекционера Георгия Костаки. Он радушно поздоровался с Давидом Маркишем, а мне небрежно протянул руку: «Очень рад, очень рад, столь нашумевший художник». Он сразу приступил к делу: «Я бы хотел, чтобы вы поучились у тоже молодых, как и вы, но истинно современных русских художников. Одного из них я вам сейчас покажу, фамилия его Зверев». Глядя в мою сторону, добавил: «Хотите, чтобы вас покупали, будьте как он – будьте современным». Торжественно, как на праздник в церкви выносят икону, Костаки поставил на мольберт первую работу. Под стеклом, в дорогой раме на белой бумаге была обозначена черной тушью клякса. Я онемел. Костаки между тем церемонно ставил одну «работу» за другой. Все происходило в гробовом молчании. Он, видимо, не хотел нарушать словом торжественность показа. Я, ко всему уже привыкающий, долгое время был невозмутим. Но, скосив глаза на молчащего Давида, заметил, как тот чуть ли не содрогается от внутреннего смеха, безуспешно стараясь скрыть его и покраснев от напряжения. Тут не выдержал и я – захохотал во все горло. Неподвижно окаменелое лицо Костаки с тяжелыми веками и опущенными книзу уголками глаз налилось багровой злостью. Растягивая слова, произнес: «Вы недостойны смотреть работы этого великого художника! Его реакции, – он ткнул пальцем в мою сторону, – я не удивляюсь, но как вам не стыдно, Давид, вы же поэт».
За чаем Костаки не замечал меня вовсе. Давид старался исправить положение: «Георгий Дионисович, вот вы больше всех на свете Шагала любите». Костаки величественно перебил его: «Нет, почему же только Шагала, я люблю всю плеяду великих художников 20-х годов», – и постучал чайной ложечкой о край стола. Первый и последний раз бросил взгляд в мою сторону. «Запомните: недалек тот час, когда в Москве повсюду будут стоять памятники мученикам искусства, гениям ХХ века – Кандинскому, Малевичу, Татлину и, конечно, Шагалу. А я делаю все, чтобы помочь их последователям, которых сегодня пока не признают. Достаточно назвать имена того же Зверева, Рабина, Крапивницкого, Немухина, Плавинского, Мастеркову и даже Эрнста Неизвестного, который все дальше уходит от „партийного реализма“.
Почтительно подождав, когда Костаки закончит свою тираду, Давид продолжил: «Недавно в Москве, как вы, может быть, знаете, была дочь Шагала, Ида Марковна Мейер-Шагал». «Ну кто же ее не знает, – расплылся в улыбке Костаки. – Великая дочь великого отца». «Так вот, –
Мы вышли от Костаки, словно оплеванные, и, придя в мою кладовку, рассказали о нашем визите Нине, которая, сидя на койке, трудилась над прекрасной акварелью, изображающей окраины Москвы со страшными домами-коробками, поднятыми ввысь руками электровышек, у подножия которых куда-то спешили одинокие фигуры людей. Чтобы рассказать ей о том, что мы видели, я взял лист бумаги и, обмакнув кисть в черную акварель, воспроизвел одну из клякс любимца Костаки, великий смысл которой мы с Давидом так и не поняли. «А вот еще такой шедевр, – я провел кистью крест-накрест. – Ну а „черный квадрат“ Малевича, я думаю, сможет каждый!»
В который раз мы пришли к выводу, что в искусстве, как и во всем, должны существовать критерии, а не политический террор имени одних и тех же художников. И тут Давида осенило: «А что, если сделать несколько работ в таком же духе и показать их Костаки, как он на них прореагирует?» Идея вызвала у нас взрыв веселья, столь редкого за последние месяцы. Мы энергично брызгали краской на листы бумаги, положив их на пол, ходили по ним ногами, придумывая с ходу названия: «Вопль», «Композиция №3», «666», «999», «Надежда», «Зов космоса».
…Давид разложил наши «акварели» на столе у Костаки и стал рассказывать, что странный художник, автор этих работ, по имени Тютин уверяет, будто он княжеского происхождения, а после того как его семья была репрессирована, живет на окраине Загорска. Костаки надел очки и долго любовался акварелями неведомого ему авангардиста: «Наверное, многие хамы прошлись своими ногами по жизни художника, – комментировал Костаки. – Какое смелое и неожиданное сочетание цвета! Он так похож и непохож на своих коллег-единомышленников из прогрессивного лагеря». И отечески укорил Давида: «Как вам не стыдно дружить с Глазуновым и как вам не стыдно вместе с ним смеяться над символическим и сложным искусством графики гениального Зверева. А я могу встретиться с этим художником?» – спросил у Давида Костаки. «В данный момент нет, – нашелся Давид, – у него тяжелая депрессия, но вы можете помочь ему материально, если купите эти работы». Костаки сразу стал серьезен: «Если бы они были на холсте, они стоили бы дороже, почему он пишет только на бумаге?» «Видите ли, Георгий Дионисович, – снова нашелся Давид, – я только что с ним познакомился. Видимо, это его техника, а потом, на холст нужны деньги». Костаки размышлял: «Эти работы очень хорошо пойдут в дипломатическом корпусе. Многие иностранные журналисты и дипломаты, которых я знаю, хотят поддержать свободу творчества в Советском Союзе. И уж, естественно, надо помогать таким, как ваш Тютин, а не черносотенцу Глазунову с его царями и Достоевским. Я сделаю на вашем новом приятеле хороший бизнес». Неожиданно Костаки показал Маркишу холст, стоящий на диване: «Вот, посмотрите – кое-кто промышляет на подделках Шагала, а я через мое канадское посольство отправляю к нему на экспертизу. И вот, полюбуйтесь, – улыбнулся Костаки, – что я получил вчера от Марка Захаровича!» Картина, стоящая на диване, напоминала работу Марка Шагала, но была перечеркнута широкой красной чертой крест-накрест. Полкартины занимала надпись: «Это не Шагал. Марк Шагал». «Так что, получается, вы зря выкинули деньги, Георгий Дионисович?» – посочувствовал Давид. «Это еще как сказать, вы знаете, чего стоит одна подпись великого Шагала! Двое дипломатов уже хотят купить эту картину. А вот подпись вашего друга Глазунова для меня, пардон, ни хрена не стоит».
Вскоре Давид, оглушив коммунальную квартиру звонками, пришел с огромной суммой денег. «Разумеется, они ваши», – сказал гордый нищий поэт. Я не согласился с Давидом: «Мы работали втроем, как Кукрыниксы! Ты, Нина и я должны поделить все на три части». Мы немедленно отправились в Дом литераторов и наконец-то досыта наелись, чувствуя себя почти такими же богатыми, как Евтушенко или Луконин. «Я потрясен не меньше тебя, Ильюша, – смеясь, сказал Давид. – Этот случай на многое открыл мне глаза. А денег нам еще на десять обедов хватит!»