Розанов
Шрифт:
Достоевский оказывал удивительное воздействие на юную душу. Он не изгонял из нее «атеизмы», «социализмы», «материализмы». Атеизм был так сродни русскому гимназисту и студенту, что это стало просто «обывательским русским явлением», событием «нашей Петропавловской улицы», как выражался Розанов.
После прочтения первого романа, повторный рассказ о чем был сделан почти десятилетие спустя и запечатлел несомненный рост изобразительного мастерства Розанова, одновременно с «атеизмами» и «социализмами» появилась некая точка или, вернее, темное облачко, «ни во что пока не разрешавшееся, даже ни с чем (с „атеизмом“) не спорящее, но — не они». Те, другие облака плыли и сплывали, а это — все одно и все стоит. Потом все те облака стали для Розанова скучны. «Просто не стало никакого интереса ко всем „атеизмам“, хоть какие они ни будь… Скучища… Господи, какая это тощища». И остались интересны
Чем же, собственно, Достоевский стал так дорог с первой строки и с первой минуты знакомства с ним Розанова? «Пришел и сел в комнату», «пришел и сел в душу».
Суть Достоевского, ни разу в критике до Розанова не указанная, заключается в его бесконечной интимности. «Достоевский есть самый интимный, самый внутреннийписатель, так что его читая — как будто не другого кого-точитаешь, а слушаешь свою же душу, только глубже, чем обычно, чем всегда… Чудотворений Достоевского заключается в устранении расстояния между субъектом (читающий) и объектом (автор), в силу чего он делается самым роднымиз вообще сущих, а, может быть, даже и будущих писателей… Это несравненно выше, благороднее, загадочнее, значительнее его идей. Идеи могут быть „всякие“, как и „построения“… Но этот тон Достоевского есть психологическое чудо» [81] .
81
Там же. С. 533.
Достоевский мог бы быть совершенно иных убеждений и остался бы все же Достоевским, сохрани он эту теплоту и интимность. Курсистка Вера Мордвинова, переписывавшаяся с Розановым в годы его старости, написала о Достоевском: «Он — мой». Розанов чувствовал это еще острее: «Он — я». И в третий раз вновь обращается к драгоценному воспоминанию о том, как он впервые читал его.
Теперь, в «Мимолетном» 1915 года оно окутано апокалиптическим видением грядущих потрясений, пронизано неизбывным страданием. Достоевский — провидец страстей распятого русского народа, ибо в чем-то, в таинственной теплоте, в манере, в «подходце», он выразил суть русской души. Не просто суть, а «суть сутей». Что-то голодное, что-то холодное. Ангельское и одновременно жуликоватое. «Толкуют, конечно, Апокалипсиса и по мелочам воруют… Это жмется русский люд к Светопреставлению.
— Будет аль не будет? „Воскреснет“ наш-то Христос, аль „не воскреснет“ [82] .
Совсем как два русских мужика у Гоголя: „Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?“ — „Доедет“, — ответил другой. „А в Казань-то, я думаю, не доедет?“ — „В Казань не доедет“».
Но теперь гораздо страшнее, пишет Розанов: «Говорят — жупелы будут, огонь с неба посыплется. Ну и прочее в таком же роде и стиле». И добавляет: «Но не становиться же мне немцем ради того, чтобы не походить на героев Достоевского. Ведь все русские писатели (этого нельзя скрыть) — немножко немцы или экипированы по-немецки. Но как только „все снимешь“ (я, „Уединенное“, „Опавшие листья“) — станешь непременно „как из Достоевского“, т. е. просто „русским“. Тут мне ни порицания, ни укора, ничего. Я „просто русский“ (величайшая честь) и, „следовательно, из Достоевского“» [83] .
82
Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 302.
83
Там же. С. 302–303.
И вот новая запись того же воспоминания: «В VI классе, когда, взяв книгу на Рождество, я начал читать „Преступление и наказание“ и читал всю ночь до 8-ми часов утра, когда кухарка Александра внесла в мою комнату дрова топить печь… я чувствовал, как бы пишу это сам, до такой степени „Достоевский писал мою душу“. Но тайна заключалась в том, что он писал вообще русскую душу, и русский, оставаясь „собою“, не может остаться „вне Достоевского“» [84] .
84
Там
И Розанов уверен, что таких «фантастических» лиц, как Раскольников, Разумихин, Дуня, ее мамаша, подлец Лужин, Свидригайлов, Порфирий Петрович (следователь), пьяненький Мармеладов и его Екатерина Ивановна, — всех этих лиц никогда не было, нет и не будет у немцев, англичан, французов, итальянцев, голландцев, испанцев. «Это наш табор. Это русские перед Светопреставлением. Дрожат. Корежатся. Ругаются. Молятся. Сквернословят. Это — наши».
«Главное» в Достоевском — все мы, русский человек, русская душа. «Ведь, в сущности, все, и Тургенев, и Гончаров, даже Пушкин — писали „немецкого человека“ или „вообще человека“, а русского („с походочкой“ и мерзавца, но и ангела) — написал впервые Достоевский».
Три записи как будто об одном и том же — первом чтении «Преступления и наказания», — и в то же время три различной глубины взгляда на Достоевского: от чисто внешнего («читал» и «полюбил») к проникновению вглубь («интимность») и, наконец, до постижения: «он — это я».
И вот «урок Достоевского»: «Ведь я чувствую, что вся литература русская притворяется, а поцарапай ее — она, в сущности, „Розанов“. И писали бы то же, что я, только не смеют. Не смеют не притворяться. Не решаются не притворяться. Это страшно, но так. Но притворство пройдет. И все станут „Розанов“, „из Достоевского“».
В начале того же 1881 года, когда умер Достоевский, в жизни Василия Васильевича произошло событие, связанное с именем великого писателя. В первую же зиму в Москве, в декабре 1878 года, он познакомился с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой, с которой в начале 60-х годов Достоевский путешествовал по Западной Европе, но жениться на которой из-за ее вздорного характера не стал. Тогда же Розанов записал в дневнике: «Суслова меня любит. И я ее очень люблю. Это самая замечательная из встречающихся мне женщин. Кончил <первый> курс. Реакция против любви к естествознанию. И любовь к историческим наукам, влияние Сусловой, сознание своих способностей к этому…» [85]
85
ГЛМ. Ф. 362. Ед. хр. 70. Л. 8–9.
В октябре 1880 года решили пожениться, и Аполлинария запросила официального согласия родителей, 3 ноября нижегородский нотариус заверил свидетельство о том, что мешанин города Горбатова на Оке Прокофий Григорьевич Суслов, проживающий в собственном доме по Большой Солдатской улице в Нижнем, и его жена Анна Ивановна не имеют ничего против брака их дочери, домашней учительницы Аполлинарии, со студентом третьего курса историко-филологического факультета Московского университета Василием Розановым. Через неделю, 11 ноября, Розанов получил от ректора университета свидетельство о «неимении препятствий к вступлению в законный брак». Венчание с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой (1839–1918) состоялось в начале следующего года.
Много лет спустя Розанов вспоминал, что впервые встретился с «Суслихой», как он ее называет, в доме, где он давал уроки Александре Михайловне Щегловой. Вся в черном (носила траур по брату), со следами «былой замечательной красоты» — она была «русская легитимистка», ожидавшая торжества Бурбонов во Франции, где оставила лучших своих друзей. В России у нее не было никого, и в России она любила только аристократическое, традиции и трон.
Розанов же до этого был «социалистишко» и потянулся к «осколку разбитой фарфоровой вазы» среди мещанства, «учителишек» и вообще «нашего брата». Острым взглядом «опытной кокетки» она поняла, что «ушибла» юношу Розанова, говорила холодно, спокойно. «И словом, вся — „Екатерина Медичи“. На Катьку Медичи она в самом деле была похожа. Равнодушно бы она совершила преступление, убила бы — слишком равнодушно, „стреляла бы в гугенотов из окна“ в Варфоломеевскую ночь — прямо с азартом. Говоря всеобще, Суслиха действительно была великолепна… — не уставал восхищаться Розанов и 35 лет спустя. — Еще такой русской — я не видал. Она была по стилю душисовершенно не русская, а если русская — то раскольница бы, „поморского согласия“, или еще лучше — „хлыстовская богородица“» [86] .
86
РГАЛИ. Ф. 419. On. 1. Ед. хр. 267.