Розанов
Шрифт:
И Розанов заключает по поводу непрекращающихся со времен Писарева нападок на Пушкина: „Скажите: Греч, Булгарин и Клейнмихель сделали ли для образованностирусской столько вреда, как Добролюбов, Чернышевский и Писарев. Но имена сии и по сю пору „сияют“: тут и Бонч-Бруэвич, и Рог-Рогачевский, и Иванов-Разумник стараются. „Хрю“ все старается и везде ползет“.
Демократическая критика предпочитала Пушкину Некрасова, и это было столь же понятно, как и то, что Розанов ценил в Пушкине превыше всего его „интимность“, видел даже больше этой „интимности“, чем было высказано самим поэтом. Такой „недосказанный смысл“ он находил в „Графе Нулине“.
Отчего,
„Ложась“, в постельку, каждая женщина обращается в звездочку и куда-то улетает. Куда? К Богу или что то же — в туманы своей души, в неясность своей души… То молитву шепчет, то имя мужа, который еще не вернулся, „и где-то он сейчас?“… Как дети? здоровье их? и будет ли у них удача в ученьи? Все — священные мысли, „священное писание“, которое есть у каждого свое… „Денег хватило бы на месяц“. Разве это то, что рассуждение с гостем о том, что написал Максим Ковалевский в последней книжке „Вестника Европы“, или на что сердится Мякотин, или как описал луну Короленко» [312] .
312
Там же. С. 74.
В это время даже не «туманы» ее головы священны, а она сама. «Вся тепленькая. Согрелась в одеяле. Ноги подвела к животу. Ладонь заложила под голову. Волосы распущены или чепчик. Совсем ребеночек. И ребячьи мысли, ребячья голова… Хороша ночь. Священная ночь. День умер. Базар закрылся. Теперь — Бог и человек. И теперь они чувствуют друг друга. Бог слышит молитву человека, человеку хочется молиться».
И вот в такую минуту в комнату влез Нулин. С бакенбардами, чином и претензиями. Конечно — поленом или пощечину. «Вот чего недоговорил Пушкин, — пишет Розанов. — А знал это, знал лучше всякого».
Розанов всегда ценил доброту и гармоничность пушкинской поэзии. «Пушкин есть поэт мирового „лада“, — ладности, гармонии, согласия и счастья… Просто царь неразрушимого царства. „С Пушкиным — хорошо жить“. „С Пушкиным — лафа“, как говорят ремесленники. Мы все ведь ремесленники мирового уклада, — и служим именно пушкинскому началу, как какому-то своему доброму и вечному барину» [313] .
Пушкин определил движение русской литературы и ее характер. «Литература может быть счастливее всех литератур, именно гармоничнееих всех, потому что в ней единственно „лад“ выразился столько же удачно и полно, так же окончательно и возвышенно, как и „разлад“: и через это, в двух элементах своих, она до некоторой степени разрешает проблему космического движения». Русская литература объяснила движение — моральное, духовное, — как древние античные философы объяснили физическое движение.
313
Розанов В. В.
Гармонии и ладу Пушкина, говорит Розанов, противостоит импульсивность Лермонтова, который «самым бытием лица своего, самой сущностью всех стихов своих, еще детских, объясняет нам, — почему мир „вскочил и убежал“… Лермонтов никуда не приходит, а только уходит… Вы его вечно увидите „со спины“. Какую бы вы ему „гармонию“ ни дали, какой бы вы ему „рай“ ни насадили, — вы видите, что он берется „за скобку двери“… „Прощайте! ухожу!“ — сущность всей поэзии Лермонтова. Ничего кроме того… Пушкину и в тюрьме было бы хорошо. Лермонтову и в раю было бы скверно» [314] .
314
Там же. С. 603.
Наиболее полно взгляды Розанова на творчество Лермонтова, сложившиеся еще до перехода его к Суворину в «Новое время», были изложены в статье «Вечно печальная дуэль», поводом к написанию которой послужили воспоминания сына Мартынова, убийцы поэта.
Розанов хотел доказать, что с версией происхождения нашей литературы «от Пушкина» — надо покончить. Задача, прямо скажем, не из легких, особенно если припомним Пушкинскую речь и «Дневник писателя» Достоевского, где многократно доказывалось, что «не было бы Пушкина, не было бы и последовавших за ним талантов».
Связь Пушкина с последующей литературой, считает Розанов, весьма проблематична, потому что он заканчивает в себе огромное умственное движение от Петра до себя и «обращен к прошлому, а не к будущему». Не случайно Белинский отметил в его поэзии элементы Батюшкова, Карамзина, Державина, Жуковского.
Не склонен Розанов видеть родоначальника русской литературы и в Гоголе. Конечно, можно вывести «Бедных людей» Достоевского из гоголевской «Шинели» (взгляд, как отмечает Розанов, высказанный Ап. Григорьевым, Страховым, И. С. Аксаковым), но ведь не в «Бедных людях» проявилось новое, главное, особенное у Достоевского.
Роль «родоначальника», хотя и со многими оговорками, Розанов отводит Лермонтову, в котором «срезана была самая кронка нашей литературы, общее — духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный сук… В поэте таились эмбрионы таких созданий, которые совершенно в иную и теперь неразгадываемую форму вылили бы все наше последующее развитие. Кронка была срезана, и дерево пошло в сук и» [315] .
315
Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… С. 289.
Главные герои Достоевского и Толстого в их двойственности, богатой рефлексии, в сильных страстях родственны Печорину или Арбенину, но ничего, «решительно ничего родственного они не имеют в простых героях „Капитанской дочки“». Пушкин, конечно, богаче и многообразнее Лермонтова, но в своем творчестве он весь очерчен: «Он мог сотворить лучшие создания, чем какие дал, но в том же духе… Но он — угадываем в будущем; напротив, Лермонтов — даже неугадываем, как по „Бедным людям“ нельзя было бы открыть творца „Карамазовых“ и „Преступления и наказания“».