Рождение богов. Тутанкамон на Крите
Шрифт:
Об играх узнала в тот же день, за несколько часов. Дио, бывшую за городом, в своем уединенном доме, близ Гавани, известить успела бы, но не хотела: знала, что ей слишком тяжело сейчас выходить в толпу, плясать. С какою тяжестью в душе вернулась она с Горы, Эойя догадывалась: помнила, как усмехался, стоя на дереве, над пляскою фиад, тот бесстыдник, безбожник, диавол Таму.
В городе узнала она, что дня за три, в день игр, отмененных по болезни царя, схвачен был один из ристалищных бычников, пытавшийся опоить пьяным пойлом Пеночку. Тут же, на месте казнили его, по уставу игр: удавили на первой попавшейся веревке,
«Это он, Таму, диавол, ищет души моей», — подумала Эойя, услышав имя Кинира. «А ведь так легко, пожалуй, не отступятся: раз не удалось — в другой раз может удасться. Надо бы осмотреть Пеночку», — промелькнула мысль. Но странно-легко забыла об этом. «Легкий день сегодня: все хорошо будет. Так спляшу, как еще никогда!»
Выбежала на ристалище. Бык уже стоял на нем, один: всех остальных угнали, все плясуны и плясуньи ушли.
Увидев ее, пошел на нее медленно, уставив рога, взрывая пыль копытом, с мычанием глухо-прерывистым.
Она ждала его, не двигаясь; только искала глазами глаз его: знала, что для победы над зверем важнее всего человеческий взор.
Взор его уловила, но чуждый, мутный, как бы подернутый мертвой пленкой. Не он, не он, а кто-то другой глянул на нее из глаз его!
Бесится, бывало, всегда как будто притворно, только для зрителей, а на самом деле пляшет с ней ладно, мерно, под мерную музыку флейт. А теперь идет неуклюже, нелепо, шатаясь, как пьяный.
Подойдя почти вплотную, рванулся, ринулся на нее бешено. Ласточкой взлетела — перелетела она через рога его на спину. Легла, положила голову между рогов. Он поднял морду и дохнул на нее пьяным пойлом. Не испугалась. «Пусть пьян — укрощу и пьяного. Все хорошо будет. Так спляшу, как еще никогда!» — повторила, как заклинание.
Бык поднялся на дыбы, как будто хотел опрокинуться навзничь, чтобы раздавить ее всей своей тяжестью. Но уже соскочила с него и, прежде чем он успел повернуться к ней, — стояла на другом конце ристалища.
Вдруг, взглянув на толпу, увидела рядом с царским шатром, на почетной скамье, спереди, Кинира и Таму. «А, сучка, попалась! Ну, теперь уж конец — не отвертишься!» — прочла в глазах обоих. Но не испугалась:
«Все хорошо будет — так спляшу, как еще…»
Острый, как острие ножа, кончик рога царапнул ее по плечу. Бык набежал на нее сзади, когда смотрела на Кинира и Таму. Успела бы отскочить, если бы движение зверя было осмысленно; но опять рванулся, шатнулся нелепо, как пьяный, и задел ее нечаянно.
Кончик рога только скользнул по плечу и содрал с него кожу. Но уже текла тонкой струйкой по телу кровь.
Кровь увидев, толпа заревела неистово:
— Режь! Режь! Режь!
Жертву зарезать — заклать молила бога Быка.
Царь Идомин высунул бычью морду, личину, из-за шатровых завес, замахал красным, как кровь, лоскутом, и флейты запели песнь закланий жертвенных.
— Режь! — вопила и Эранна вместе с толпою.
«Если погибнет Эойя, то и Дио — с нею», — подумал Тута и привстал.
— Куда ты? — спросила Эранна.
— К царю.
— Зачем?
— Просить, чтоб пощадил Эойю.
— Не надо! Сиди,
Зонтик опустился и, слабея, пьянея от благоуханья женского тела-тлена, Тута припал ко груди богини Гатор. «Подло, подло! — думал он. — А ведь вот чем подлее, тем слаще…»
Эойя плясала, как еще никогда. Кровь струилась с плеча ее, но не чувствуя боли, взлетала — перелетала через быка легкой ласточкой.
Падали знойные сумерки. Мутно-белое небо нависло, как потолок. Душно было, как в бане, и в духоте задыхались два зверя — бык и толпа — от одной кровавой похоти.
Вспомнила Эойя, как однажды, в пустынном предместии Библоса, в сумерки, пьяный бродяга напал на нее, хотел осрамить. Спаслась тогда, но теперь уже не спасется. Два пьяных зверя — толпа и бык — шли на нее с одною похотью: осрамить — убить.
И еще вспомнила, как маленькие дети, жертвы Молоха, бьются в мешках; билась теперь и она в таком же мешке.
Вдруг сделалось жалко себя, и, вместе с жалостью, уколол сердце страх.
Бык шел на нее опять — уж который раз — вечно, казалось, шел и будет идти. Знала, что если она не отскочит сейчас, вздернет ее на рога. Но не могла пошевелиться, руки, ноги отнялись, как в страшном сне: вся отяжелела смертною тяжестью.
— Мать, помоги! — простонала, подняв глаза к небу.
Перед закатом по белому небу брызнула алая кровь, как будто заколалась жертва и там. Эойя закрыла глаза.
Глухо загудели бубны, флейты завизжали пронзительно, и хор запел:
Радуйся, чистая Дева,Брачное ложе готовь!Ярость небесного гневаДа отвращает любовь!Лейся из белого чреваАлая, алая кровь!Чресла Телицы божественнойБык покроет, любя.Песней торжественнойСлавим тебя,Богом избранная,Богу закланная,Дева-Мать несказанная!К Туте на плечо склонилась Эранна, бледная, как мертвая — цветок туберозы, женским телом-тленом благоухающий.
— Смотри, смотри, смотри! Он ее сейчас… — шептала задыхающимся шепотом.
Зонтик поднялся, и Тута увидел, что между рогами быка, так же как там, на Горе, между руками фиад, какое-то кровавое лохмотье треплется. И в бычьем реве услышал он гул подземных громов: «Ужу провалитесь все в преисподнюю!»
III
— В Египет! В Египет! — повторяла Дио, глядя с плоской кровли дома на уходивший в море корабль.
Красногрудый, чернобокий, круто-изогнутый, как спина дельфина, с двумя на носу лазурными очами, чтобы высматривать в море свой путь, выплывал он из-за длинного мола Кносской гавани. Парус от безветрия повис, но двадцать пар весел сразу подымались, сразу опускались, влажно блестя, как плавники морского чудовища, и корабль шел на них быстро, влача за собой две голубоватые складки по белизне моря, почти такой же мглисто-опаловой, как небо.