Рубеж
Шрифт:
– Скорее!
– Гей, ведьма, вылей девке переполох! Или не можешь?
Сале наскоро огляделась: и впрямь, откуда беда? Все как было, так и осталось. Зал, люди… нелюди. Солнце на полу – пятнами. Гарью по сей час со двора тянет, гарью да еще пылью каменной.
Женщина плотно, до боли в веках, зажмурилась. После боя, после схватки с магом Серебряного Венца за черкасские души никаких сил в запасе не оставалось, но она все-таки сунулась наугад в эфир.
Без сил.
На одном опыте.
Сперва подкатила тошнота. Сглотнула раз,
Тут и пригрезилось невпопад: прутья. Толстые, лоснятся нагло, будто столбы дорожные. Держат, не пускают; синими искрами грозят. И смерть напротив подбоченилась: безликая, безвидая.
За тобой пришла.
– Не надо!.. не дури, послушай… не!..
В две глотки крикнули: Ирина Загаржецка и Сале Кеваль. В две глотки, да на один, чужой, басовитый голос. Только Сале вовремя глаза открыть успела, выдралась из морока, оставляя на прутьях клочья души, – а хромая девушка, видать, там осталась.
С виденьем, с гостьей гибельной сам-на-сам.
Рванулась по-волчьи, всем телом; отбросила господина есаула прочь. Так ребенок в сердцах злую игрушку, что пальчик больно наколола, – с размаху да об стену. Ударился Шмалько о край подоконника виском пораненным, охнул тяжко, на пол сполз.
Встала Ирина Загаржецка.
Забыв хромать, к дверям тело бросила – отцова дочка, одна кровь, одна повадка.
Сейчас хлопнет от души! сыпаться штукатурке!
– Иду! иду я!
«Остановить! да что же это творится?!» – Сале хотела было вскочить, вмешаться, но пересилила глупый порыв. Осталась сидеть. Первая заповедь мастера: не понимаешь, что происходит? не знаешь, что делать?! – не вмешивайся! жди!
Спасибо за науку, князь Сагор!
Дай срок, сочтемся.
Сидела женщина, смотрела: преградил Мыкола Еноха дорогу панне сотниковой, плечом к плечу с последним братом своим, бурсаком-Теодором. Да вдобавок старый есаул исхитрился – прямо с мозаичного пола в ноги ясоньке любимой кинулся. Уцепился клещом, не оторвать.
И завертелось по залу.
Дикий зверина, многорукий, многоногий; бешеный.
Сам себя грызет.
Слюной брызжет.
…она шла.
Худая плосконосая Смерть в черном плаще – страшная, окровавленная, беспощадная… Искалеченная семнадцатилетняя девушка, мечтавшая о жизни, а ставшая Гибелью.
Шла.
По трупам…
Пойдет ли и сейчас? по трупам?!
Смерть? или Спасение?!
– Я спасу!
Не Денница ли очнулся?
Нет.
Панна сотникова невесть куда собралась.
Вот: стоит посреди зала. В правой руке – палаш аглицкий, у Мыколы-богатыря силой отнятый. Корчится напротив Теодор-умник, шарит вокруг судорогой пальцев: окуляры разбитые ищет. При штурме уцелели, стеклышки-то, а здесь… Нашарил, ухватил, да только не окуляры – есаулово запястье.
Выдохнул есаул нутром:
– Яринка!
Засмеялась панна сотникова.
Отвернулась.
И к дверям.
А вдогон – молния черная.
Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра
…если б я еще знал, что делать!
Достал в броске, со спины, нащупал ладонями мягкие виски. Прилип глиной после дождя – не оторвать. Одно и вспомнил: как швырял прежде в Заклятого-Рио дым магнолий и хруст фарфора под сапогом! как в Двойника выкладывался – молчанием живучей сестры Рахили, страшным духом плоти горящей…
Сталь вскользь обласкала бедро.
Горячо стало; закапало на мозаику пола, заструилось.
Отдай! отдай мне свою муку! Раньше я сам мастак был переливать чужую душу из горсти в горсть, из пустого в порожнее, плескал в лица дымными брызгами, входил и выходил без спросу… Отдай теперь ты мне! Войди! ворвись! Вот я, новый, слабый, бывший – давай!
И открылось напоследок: боль.
Дикая, чудная.
Не смертная – хуже.
И обмякла в моих руках безумная девчонка, Несущая Мир, разделив чужую краденую боль не на двоих – на троих.
– Помоги… – шепнула.
Не договорила.
– Давай-ка, чортяка! давай, перевяжу!
Есаул Шмалько рывком располосовал оконную гардину. Присел рядом на корточки, тронул шальной порез: обматывать туго стал.
– До свадьбы заживет! Позовешь на свадьбу-то, рожа пекельная?
Хлопнула дверь.
Тихо хлопнула, не по-старому.
Вернувшийся Логин грузно – будто отяжелел пан сотник за это время! – прошел на середину, к столу. Ни на кого не глянул, ни о чем не спросил.
Что за гвалт-резня? – не поинтересовался.
– Вот.
Кинул на стол – что?
– Вот она, цена кнежская! Дурень я был, что вас послушался! А теперь кричите! спорьте! как решил, так и сделаю!
Завизжал, забился в истерике трехлетний княжич; охнул Мыкола Еноха; выбранился сквозь зубы есаул, молча качнулся в сторону Иегуда бен-Иосиф; пальцем удержал бурсак на носу треснувшие окуляры, вгляделся, морщась.
Посреди столешницы, щетинистым подбородком ткнувшись в цепь с белым, словно из снега вылепленным камнем…
Посреди столешницы, страшно ухмыляясь посинелыми губами…
Посреди…
– Прикусили языки?! То-то же!
Посреди столешницы лежала отрубленная голова зацного и моцного пана Мацапуры-Коложанского.
– Батька! – еле успев прийти в себя, бледная как смерть Ярина протянула к отцу дрожащие руки. – Что ж ты наделал, батька!
– Цыть, девка! Я за тебя душу христианскую продал!
Скривились синие губы червями.
Раздвинулись до ушей.
– Дурень, говоришь, был? – спросила голова. – Это ты верно говоришь, сотник… и был, и есть.