Рублев
Шрифт:
Вопросы, охи, снова вопросы, а Яуза уже — вот она, и ворота скрипят, и знакомые домики, лица, улыбки…
Д'oма!
Д'oма!
Как всегда после долгого отсутствия все привычное еще дороже, вызывает смутную нежность и непонятное волнение.
Игумен Александр слушает рассказы, разглядывает рисунки владимирских икон и фресок, беспокойно мигает. Уж очень необычно. Хорошо, но необычно.
Никто так доселе не писал.
Понравится ли великому князю? Одобрит ли работу?
Игумен осторожен.
Велит отдыхать.
Художники удаляются.
А игумен еще долго сидит над их рисунками, и раздумья его невеселы.
Трудно с великим князем. Своенравен, неуступчив, придирчив и бранчлив. Попов с мест сгоняет за пустые промашки. В монастыри ездит следить за соблюдением уставов, за ходом служб… Упаси господи, если чернец ему чем не понравится или священник по-старому, не по киприяновым поправкам, служит…
Службы-то все выучил! А вот в княжестве тишины никак не наведет!
Мыслимое ли дело так Витовта озлоблять, что он уже и епископам русским и в Царьград жалобы шлет, обвиняя Василия в подстрекательстве простолюдинов против княжеской власти?
Неумен, груб, прости господи, великий князь! Неумен! И не глянется ему роспись Успенского собора.
Игумен тревожится.
И не напрасно.
B Кремль, к великому князю Василию Дмитриевичу, мастеров отчего-то не зовут. А когда кличут, Василий хотя и сдерживается, но всю речь ведет о том, что церковь страдает от своемыслия, от забвения истинного бога.
Он наставляет мастеров не тщиться в гордых домыслах, а учиться у святых живописцев Константинополя, смиренно следовать по их стопам.
Андрей выходит от князя с красными пятнами на скулах.
Не удержался, молвил:
— Прости, княже! Русские мы, у русских святых и учились как могли!
Не по-монашески молвил.
Не по-иночески.
Согрешил. Гнев вызвал.
Вот и вся награда за Владимир… За весь труд…
Больно сжимается сердце.
Хочется встать посреди Красной площади, вздеть голову к небу и крикнуть: «Господи, за что? Где справедливость твоя, господи?!»
Но Андрей Рублев не остановится. Не крикнет. С опущенной головой он вернется в Спасо-Андрониковский, в свою келью, и станет класть поклоны…
Он инок. А добродетель инока — смирение и терпение.
Терпение и смирение…
Но не проходит и десяти дней, как Андрей вскакивает среди ночи от тревожного, прерывистого звона.
Звонят колокола Донского… Гудят свои… Кремль заговорил…
Бьют, бьют, будят, зовут, кричат!
Что?.. Что?! Что?!!
И первая же мысль: «Эдигей!»
Невозможно. Нет!
Но это так.
Эдигей.
Татары.
Зная расположение к мастерам их игумена, зная характер, склонности и недальновидность Василия Дмитриевича, зная, что двор великого князя в эти дни живет лихорадочной жизнью: войска Эдигея приближаются к московским границам, их
Это горькие дни. Но они лишь преддверие трагичных.
Одна тысяча четыреста восьмой год — страшный год для русской земли.
Бездарная политика бездарного великого князя и иных бояр приносит те плоды, каких и следовало ожидать. Ордынские дипломаты, ведя тонкую игру, убеждают московский двор в намерении Эдигея напасть на Литву, лестью и мягкостью усыпляют бдительность самодовольного Василия Дмитриевича, ловко используют его враждебность к Витовту, и великий князь разрешает ханским полчищам беспрепятственно пройти по своим владениям.
Хотя бы тень сомнения! Хотя бы самое естественное соображение: не рискнет Эдигей схватиться с Витовтом, оставив в тылу такую силу, как дружины Москвы, Можайска, Рязани, Владимира, Ростева, Нижнего, Кашина, Твери и многих других городов!
Нет! Никаких сомнений!
Великий князь и духовенство при деятельной поддержке «старых бояр» идут на сговор с теми самыми татарами, с которыми Русь столько лет ведет борьбу, которым сами не платят дани.
Беспечность такова, что даже мер предосторожности не принимается: в крепости не свозят съестные запасы, дружины не приводятся в готовность, видимо, из нежелания «обеспокоить» Эдигея, не отвратить мурзу от нападения на Литву.
Верх великокняжеской мудрости!
Лишь один из всех полководцев начеку: дядя великого князя, пятидесятилетний Владимир Андреевич Серпуховской, по прозвищу «Хоробрый», один из героев Куликовского побоища. Он уже похоронил всех давних соратников, постарел, но здравого смысла и энергии не утратил.
Владимир Андреевич татарам не верит. Держит ухо востро. Его дружины собраны на всякий случай в кулак, воины пристально следят за передвижениями Эдигея.
Нет нужды, что татары двинулись зимой, а не осенью, как движутся обычно, чтобы поспеть на убранный урожай. Осенью хлеб брали, зимой — муку загребут. Какая разница?
Это пусть себя московский племянник вместе с дурнем митрополитом сладкими надеждами утешают! А его, Владимира, на мякине не проведешь.
И едва приходит весть, что Эдигей «внезапно» от Оки круто повернул на Москву — дружина Владимира Андреевича уже в седле и устремляется к столице.
Они гонят коней, не жалея плеток, захлебываясь ледяным воздухом, теряя всадников, упавших на скользкой дороге, не помышляя об отдыхе, зная только одно: татар надо опередить!
И в бешеной скачке опережают Эдигея.
Вокруг Москвы — пустыня. Жители — кто сбежался в Кремль, кто подался на север.
Пуст и посад.
И, еще не въезжая в город, дорожа каждой минутой, князь Владимир, обернувшись к ратникам, машет рукой на посад:
— Сжечь!
Он не оставит татарам лес для осадных орудий и лестниц, жилье и дрова!