Рукою Данте
Шрифт:
Бум, бум, бум. Звуки монотеизма.
Монотеизм. Корень всего зла.
Отбросив язычество, отказавшись от богов и расщепив священное на всемогущих, человек выбрал, вознес и принял под разными именами и обличьями давно уснувшего Эниалиона, критского бога войны и разрушения, ступив, пользуясь словами Уильяма Блейка, на путь самоуничтожения.
Эниалион. Ad nihil. Аннигиляция. Уничтожение.
Искусственные рождения одного настоящего, истинного Бога дали начало смертельной болезни, чумы Эниалиона: , смерти души. Там, где когда-то душу и небо пронизывала теофания, теперь поднимался, пронизывая умершие душу и небо, черный дым уничтожения.
Существуют
Монотеизм.
Крест, полумесяц, шестиконечная звезда. Они были всего лишь оружием за поясом Эниалиона.
Какое-то время я не мог курить, чувствуя, как напрягается палец на спусковом курке каждый раз, когда я беру в рот сигарету. Теперь я не чувствовал ничего, кроме доброй и крепкой затяжки.
Зачем я убивал? Не ради какого-то гребаного, дерьмового Бога, не ради какого-то гребаного, дерьмового Аллаха, не ради какого-то гребаного, дерьмового Иисуса, мать его, Христа.
Зачем я убивал? Мне было уже наплевать.
Это уже не имело значения.
Да и никогда не имело.
Я лишь знал, что не занимаю трон Сатаны, который и трон Бога.
Так что пошло оно все!
Просто верните мне древнюю религию, настоящую древнюю религию. Положите меня с Афродитой, и пусть Дионис течет по моим жилам.
На хрен семитскую Триаду, на хрен всех сыновей Сима!
Левант — Иерусалим — вот колыбель Зверя всего сущего зла: «священный град» трех монотеистических религий.
К черту трех иерусалимских кошек и к черту Иерусалим!
Пусть многочисленные настоящие, священные боги сотрут их вместе с долбаным Иерусалимом с лица умирающей земли.
Я закуриваю, затягиваюсь, задерживаю палец на губах и ничего не чувствую. Никакого напряжения.
Несколько часов спустя я уже дрыхну на большом роскошном диване в номере 418 лондонского отеля «Ритц». Просыпаюсь от ощущения чьего-то ненавязчивого присутствия. Меняющая цветы горничная извиняется за беспокойство. Я встаю и, подойдя к окну, раздвигаю тонкие и легкие шторы на большом окне, выходящем на Гринпарк. Смотрю, потом включаю телевизор. Башен-уродин уже нет.
Пытаюсь дозвониться до Мишель, она живет в Бруклине. Каждая попытка наталкивается на сигнал «занято», начинающий звучать сразу после набора кода страны или города. Только через несколько часов непрерывного набора я наконец пробиваюсь в Бруклин.
— Мишель.
— О Боже, Ник!
Она в порядке, но беспокоилась из-за меня. Говорю, что цел и невредим.
— Помнишь, я звонил тебе в прошлый раз? Ты никому не говорила о том звонке?
— Нет.
— Точно?
— Точно.
— Хорошо. А теперь самое трудное. Ты знаешь, как мы всегда работали: никакой лжи и никакого обмана. Помнишь, что мы всегда говорили? В мире лжецов честность — самое сильное и самое страшное
— Где же здесь ложь?
— И еще скажи, что на сегодняшнее утро у меня была назначена встреча во Всемирном торговом центре. Скажи, что я просил тебя никому об этом не говорить. Ты решила, что у меня деловое свидание с каким-то финансистом или нечто в этом роде. Больше ты ничего не знаешь и тебе тревожно.
Она взволнованно вздыхает.
— Зачем ты это делаешь?
— Не могу объяснить. Просто позвони Рассу и расскажи ему об этой встрече и о том, что ты беспокоишься.
— Почему бы тебе не попросить обо всем Расса? Я не умею лгать. Никогда не умела. У меня это плохо получается.
— С Рассом такое не сработает. Откуда ему знать о каких-то моих утренних встречах? Во-вторых… послушай, к черту Расса, просто сделай, как я прошу. Поверь, никто другой мне в этом деле не поможет. Только ты. Пожалуйста, сделай. Если хочешь, скажи хотя бы, что слышала, как я договаривался о встрече с кем-то в центре. И что с тех пор ты обо мне ничего не слышала.
— Это уже слишком.
— Ты сделаешь?
— Но зачем?
— Потому что мне надо быть мертвым.
Временами синьора Джемма испытывала желание умереть, а временами она знала, что уже умерла.
Но эта смерть при жизни не была желанной смертью, и все чаще и чаще, беря в руку остро заточенный нож, чтобы выпотрошить птицу или почистить рыбу, она замирала, представляя, как проводит лезвием по мягкому с голубыми прожилками вен запястью или с большей жестокостью перечеркивает основание горла.
Когда начались эти видения, эти маленькие смерти от правой руки, эти mortiti di mano destra?
Она была спокойным, замкнутым ребенком, но находила счастье в туманной меланхолии, предпочитая погружаться в волшебные истории, которые рассказывала или пела ей ее няня, чем петь и танцевать вместе с девочками из знатных семей. В самоуверенных, капризных выражениях их лиц и шумно агрессивных манерах поведения этих девочек, большинство которых носили более звучные фамилии, ей виделось что-то угрожающе опасное. В то же время Джемма печалилась, встречая совсем маленьких девочек, бегавших в грязных, неряшливых платьях, но певших и плясавших без всяких ужимок и кривляний. Еще большую жалость вызывали у нее те, кто с малолетства надевал на себя ярмо ученичества или гнул спину на полях.
Только в сказках, которые рассказывала Джемме добрая няня, находила она место, чтобы поволноваться, подрожать, повеселиться, покружиться, побродить или поудивляться. В этих сказках она находила жизнь такой, какой та и должна быть: где равнодушные и дерзкие получали по заслугам, где невинные душой, но обделенные судьбой обретали удачу и справедливость. В этом мире она жила с радостью и удовольствием, словно в некоей волшебной долине, где все — воздух, свет и тени — рождало лишь ненастоящую грусть, грусть, не идущую ни в какое сравнение с мрачной меланхолией грозного, опасного и несправедливого мира, который не имел права быть реальным. Там, под облаками, среди деревьев и цветов отцовского сада, созерцая льющийся с ночного неба звездный свет, слушая мягкий завораживающий голос няни, прислушиваясь к бесконечным звукам эха в себе самой, она и обитала с колыбели и до девичества.