Русь. Том I
Шрифт:
Графиня посмотрела на Митеньку молча продолжительным взглядом.
— Мы с вами поймем друг друга, — сказала она, не отводя от него взгляда, как бы давая понять, что об этом они поговорят вдвоем.
— У вас чай только монашеский или что-нибудь есть к нему, вроде старого доброго рома? — спросил Валентин.
— Простите, милый, я так от всего отвыкла… Вам не доставит труда встать и взять в буфете? Там, где всегда… — прибавила она с улыбкой, указывая этим на личное знакомство Валентина с огромным темным буфетом, похожим на церковный орган с резными стрельчатыми украшениями.
Валентин встал, открыл дверцы и, наморщив кожу на лбу, посмотрел, пригнув
Петруша только покосился на них, когда Валентин поставил бутылки на стол, недалеко от него, очевидно не будучи уверен в том, дадут ему или не дадут.
Графиня изредка посматривала на него, видимо, ожидая с интересом послушать талантливый рассказ и, вероятно, недоумевая, как такой легкий дар может совмещаться с такой тяжелой внешностью.
После чая Валентин, опорожнивший не без участия Петруши уже половину вина, сказал:
— Принято думать, что вино — наркотик. Это неверно. Вино есть вино. Вечно юный, божественный напиток жизни. Древние это понимали.
Он встал, забрал бутылки за горлышки и молча пошел на террасу. В дверях он остановился и сказал:
— Пить вино нужно только в хорошей обстановке или под небом. Сегодня у меня есть и то и другое.
Петруша посидел немного и, обманув ожидания хозяйки, совершенно молча, даже не поблагодарив ее, тоже ушел на террасу, поколебавшись некоторое время — захватить с собой рюмку со стола или нет.
— Я знаю его и люблю, — сказала графиня о Валентине с улыбкой, как бы отвечая на несколько смущенный взгляд Митеньки Воейкова. — Мне кажется, что это человек, душа которого всегда свободна… Очевидно, пути к свободе различны. Один идет так, а другой должен идти совсем иначе. Кому что дано… — прибавила она, и по лицу ее скользнула легкая тень задумчивости. — Его надо знать, чтобы любить, и любить, чтобы понимать. На первый взгляд его выходки странны. Но за ними чувствуется необъятно большая душа. Он все в мире свободно любит, но ни к чему не привязан, и от людей ему ничего не нужно. Очевидно, они и не в состоянии ему ничего дать, потому что он, кажется, очень мало ценит то, чем они дорожат.
— Как вы верно его определили! — горячо и мягко воскликнул Митенька и сам заметил эту мягкость и как бы сдержанную ласку, относившуюся не к Валентину, а к ней, сидевшей перед ним женщине, такой молодой и прекрасной, отрекшейся от мира, недоступной ни для кого. Эта скрытая мягкость вырвалась у него как бы в ответ той женской нежности, которая иногда выражалась в неожиданном блеске глаз из-под покрова ее монашества.
— В вас что-то есть необычайно молодое, беспомощное и чистое, — сказала молодая женщина, и на секунду ее глаза внимательно остановились на его глазах, потом ее взгляд ушел вдаль, точно в глубь прошлого ее собственной жизни. Как будто она сейчас встретилась с тем, чего было мало около нее в ее жизни, в ее прошлом.
Она незаметно вздохнула и взглянула на Митеньку, как бы возвращаясь к действительности.
— Пойдемте ко мне…
Она встала, отодвинув ногой стул.
Митенька с приятным волнением почувствовал, что стена монашеского в ней как бы приподнялась, и сейчас перед ним была только женщина с какой-то сложной, скрытой от всех душевной жизнью.
И ему безотчетно хотелось сейчас казаться чистым сердцем и беспомощным в житейских делах, так как эта чистота и беспомощность в нем не отпугивали молодую женщину и не заставляли ее опускать на лицо невидимую схиму. А он чувствовал, что она опустила бы ее в
Графиня Юлия зажгла на маленьком столике лампу, и они сели вдвоем на диван, стоявший глубоко в цветах.
— Да, нужно принимать жизнь так, как принимает ее Валентин, или совсем уйти из нее, — сказала она, как бы продолжая вслух какую-то свою мысль. — Может быть, для некоторых последнее легче…
— Как это верно! — вдруг с искренним порывом воскликнул Митенька, даже сложив перед грудью руки, как на картинках их складывают на молитве дети.
Он почувствовал холодок, пробежавший по спине, не от сознания верности высказанной мысли, а от собственной искренности, которая прозвучала в его голосе, и от того, что искренность сближает его с молодой женщиной, для которой, казалось, все мирское похоронено.
— Мы заняты конечными делами, которые делают нас рабами жизни, — сказала графиня, глядя вдаль перед собой, — тогда как у нас есть бесконечное, делающее нас свободными. Это наше внутреннее. Здесь мы можем бесконечно идти вперед. Здесь борьба только возвышающая, а не унижающая нас. И здесь уже никто не может сделать нас несчастными… отнять у нас наше счастье… нашу веру… грубо и гадко осквернить все… Потому что люди только разрушают и отнимают счастье, — тихо и задумчиво сказала графиня и прибавила: — А не дают его. Все земное слишком непрочно. Митенька чувствовал, что она перед ним как бы приоткрывает какую-то завесу, какое-то темное пятно жизни, о котором она не сказала бы никому. И ему было необыкновенно хорошо сидеть здесь и вести этот странный сближающий разговор, качавшийся на тонкой неощутимой нити, которая могла порваться от малейшего неосторожного слова. И потому каждый шаг незаметного сближения особенно волновал и до остроты напрягал способность понимания и проникновения в мысль собеседника.
— Вам тяжело?… — сказал Митенька тихо и, взяв ее руку, заглянул ей в глаза с выражением боли и тревоги за нее.
Молодая женщина молча посмотрела на него.
— Ваши милые глаза так хорошо смотрят, как будто они чем-то близкие, близкие и… чистые, — сказала она, и у нее сквозь улыбку мелькнули слезинки.
Митенька испытывал новое, незнакомое наслаждение от сближения с женщиной, по отношению к которой ничего нельзя было позволить себе, даже помыслить. И все-таки какими-то другими путями, полубессознательно он подходил к ней так близко, что брал ее, незнакомую женщину, за руку и с тихой интимной нежностью спрашивал о ее душевной тяжести.
И чем невозможнее было проявление мужской стороны в их сближении, тем острее и сильнее было каждое движение, которое другими путями вело их к близости.
И Митеньке захотелось сказать ей, как ужасна сейчас его жизнь, как он низко пал, ничего не может сделать, так как не знает, что ему еще осталось делать, когда все в жизни перепробовано им.
Он чувствовал, что, как бы он низко себя ни обрисовал, она не отвернется от него. И он рассказал ей, что он сейчас в тупике, что в нем нет ни веры, ни определенного пути жизни, что в нем хаос и отчаяние и что одна надежда — на перемену места и на бегство от гнилой, разменивающей на мелочи культуры. Он хотел рассказать про свои отношения к женщинам, но почувствовал, что этого теперь говорить не нужно. Говоря ей, он почему-то невольно показывал более сильное чувство отчаяния, чем у него было на самом деле.