Русь. Том I
Шрифт:
Когда на деревне узнали об этом случае с дровами, то улегшийся было взрыв добрых чувств подогрелся опять.
И решили, что раз барин не ругается за валежник, то его можно брать, только чтобы хворост из куч не трогали.
А потом хозяин наткнулся на кузнеца, который таскал уже не хворост, а колотые дрова. И опять хозяин не накричал, не пригрозил судом, только очень просил колотых дров, сложенных в казаки, не трогать. Хворост из куч можно, а дрова из казаков просил, пожалуйста, не брать.
И опять взрыв добрых чувств к помещику поднялся еще на большую высоту, только Захар не удержался и сказал:
— А все-таки,
При этом даже Федор при всей своей кротости и доброжелательности ко всякому человеку, который перед ним находится в данный момент, не удержался и молча с негодованием плюнул.
Решили, что ежели кому дрова нужны, то чтобы из куч брали сколько угодно, а из казаков бы не трогали.
— А ежели хлебы печь? — спросил вдруг Захар Алексеич, почесывая плечо. — Старуха прошлый раз измучилась с этим хворостом.
Несколько времени все молчали.
— А что он за казаки-то не очень ругался? — спросил кто-то у кузнеца.
— Совсем не ругался, даже, можно сказать, вовсе ничего; только честью просил.
Тогда решили, что если кому уж очень нужны будут дрова, то чтобы из казаков брали, — и то потихоньку, не нахально, — а свежих деревьев бы не резали.
— Ну, вот что сказал! — закричали сразу со всех сторон. — Что мы, оголтелые, что ли, — станем деревья резать! Ежели из казака взять, кому по нужде, это дело другое, из казака отчего не взять?
— На хворосте хлебы дюже плохо ставить, — сказал опять, как бы извиняясь и почесывая в спутанных волосах, Захар Алексеич.
И каждый раз, когда кто-нибудь переходил дозволенную общественной совестью черту и при этом видели, что помещик относится к этому терпимо, большею частью совестливо стараясь делать вид, что не замечает нарушения его прав, то постепенно стали привыкать. И уж не рассказывали, как прежде, каждый раз про доброту Дмитрия Ильича.
А когда какой-нибудь мужичок, шедший через сад, где они уже успели проложить торную дорогу, чтобы не обходить кругом на свое поле, натыкался на барина в то время, когда приостанавливался набрать за пазуху яблочков, — то барин, сделав вид, что ничего не заметил, заводил разговор, чтобы не проходить мимо молча, потому что иначе мужик может подумать, что хозяин заметил.
Говорил он всегда почему-то так, как будто не он был образованный и знающий человек, а тот мужичок, с которым он говорил. И даже как будто робел перед мужичком и не ему говорил, не его поучал, а с радостью и волнением слушал, что тот скажет.
Говорил он больше о душе или о чем-нибудь похожем на это, так как ему казалось недостойным говорить с народом о пустяках. Мужичок, сунув последнее яблоко в карман, сейчас же попадал в тон, говоря:
— Да как же, господи, душа — первое дело! Душу запачкать — хуже всего, потому господь-то все насквозь видит.
— Вот это главное, чтобы овладеть этой своей душой, — говорил помещик, — потому что здесь мы только можем что-то сделать, а сделать нужно то, чтобы она была все лучше и лучше.
— Первое дело…
— Тогда, глядя на тебя, и другие будут…
— Вот, вот…
— А наказанием и угрозами других не исправишь.
— Нипочем… Дальше разговор не шел. Барин, пожав корявую руку мужика, немного взволнованный своим разговором шел в одну сторону, мужик с яблоками — в другую. И все
XIX
В деревне жатва была в полном разгаре. Поля ржи желтели по сторонам полевых и проезжих дорог, и из-за нее, точно потонув в ней, виднелись соломенные крыши деревень, крылья ветряных мельниц на горе.
Бабы с вечера на гумнах сучили перевясла для вязки снопов. Мужики у сараев насаживали на косы деревянные крюки, прилаживали брусницы, чтобы на ранней зорьке, едва румяный свет разольется по небу, отправиться длинной вереницей в поля.
В поле еще утренняя тишина. На курчавой травке проселочных дорог лежит роса, которая заискрится с первыми лучами солнца. В небе стоят неподвижно высоко легкие перистые облака.
И сама родимая мать-земля лежит еще в утреннем покое, закрытая в лощинах белым, как молоко, туманом.
Как хороша страдная пора! Как хороши эти дни напряженного веселого труда, когда со всех сторон из-за нагнувшихся в разных направлениях тяжелых колосьев мелькают красные платки и нагнувшиеся, промокшие от жаркого пота спины!
Как благодатен этот летний зной и блеск солнца, когда на необозримом пространстве снует и копошится народ, поглощенный спешной работой!
Быстро на месте ржи появляются тяжелые снопы. Одни стоят, низко перевязанные соломенным перевяслом, другие лежат в разных направлениях на свежем жнивье. Там их тащат волоком на руках и под мышками. Кладут в копны, под которыми в сладкой тени хорошо отдохнуть от спешной работы, выпить из кувшина, заткнутого полотенцем, студеной воды и закусить посоленным крупной солью куском деревенского хлеба, а потом уснуть под немолчную трескотню кузнечиков.
Вверху блеск синеющих небес, вдали желтеющее море ржи и разноцветный муравейник деревенского народа, спешащего дожать последние снопы перед полуденным коротким отдыхом.
Хорош знойный полдень во время жатвы, когда солнце среди высоких мглистых от жара небес отвесно льет свои жаркие лучи.
На один час все точно умирает, народ весь ушел с поля, только остались лежащие в разных направлениях среди поля снопы. Жаворонки замолкли. Не видно ни одного живого существа, и только кузнечики на жнивье и на снопах еще громче, чем прежде, стрекочут среди общего молчания.
А потом наступает веселое время возки снопов с поля на гумна, где на расчищенном, гладко-убитом току вырастают круглые приземистые скирды. Скрипя и покачиваясь, подъезжают все новые тяжелые воза, увязанные веревками, с сидящим наверху малым.
Вожжи сбрасываются на спину лошади, воз торопливо развязывается. Брызжа сухим зерном и перевертываясь в воздухе, летят на твердый ток тяжелые снопы.
Все деревни и усадьбы с расчищенными гумнами густо заложены скирдами тяжелых снопов ржи, овса и темной гречихи. То там, то здесь в раскрытых воротах сарая, в густой хлебной пыли виднеется копошащийся в жаркой работе народ, мелькает выметывающаяся из барабана жужжащей молотилки обмолоченная свежая пахучая солома, которая тут же подхватывается нагладившимися до блеска деревянными вилами, складывается у ворот и увозится волоком к растущему в стороне омету.