Русь. Том II
Шрифт:
И они уже как на надёжную и единственно верную пристань смотрели теперь на двери маленькой комнатки в полутёмном коридоре, куда Совет выселил Временный комитет Государственной думы. И негодовавшие прежде на насилие члены этого Временного комитета сейчас были довольны и благодарили Бога, что их выселили: тут, по крайней мере, они были подальше от толпы, которая была так любезна этим господам из Совета, которые купались в ней, как в своей прирожденной стихии, уловляли её в свои сети и обрабатывали её головы на свой лад.
Всё это было глубоко противно интеллигентской душе, как противна была и всякая борьба, которая предполагает всегда долю какой-то нечестности
Но выходило так, что, забравшись в эту комнатку, члены Временного комитета постепенно начали оказываться забытыми. Все делегации, которые ещё прибывали из провинции, уже привыкли направляться в Совет. Тогда вожди почувствовали, что возвышенные идеи остались с ними, а дела никакого не оказалось. Было решено, что они будут собираться еженедельно и устраивать заседания. А там в одной из газет вдруг появилась статья, что члены Временного комитета еженедельно о чём-то совещаются, плотно затворившись, вероятно, обсуждают контрреволюционные планы для водворения старого порядка.
Это уже было похуже, чем упоминание о родной земле, и они с испугом прекратили свои заседания. И уже ещё больше стали испытывать неловкость в спине, когда проходили по коридорам Думы в комнату Временного комитета, как будто каждый из них ожидал, что его остановит за рукав какой-нибудь случайно забредший в Думу гражданин и спросит:
— Вы куда это пробираетесь? Контрреволюционные заговоры устраивать?
Положение для достоинства народных избранников создавалось невыносимое…
XVI
Кружок, в котором работал Алексей Гуров, с самого начала революции находился в лихорадочной деятельности. Арестованные незадолго до переворота Шнейдер и Чернов вышли из заключения 27 февраля и сейчас же бросились в работу.
Причём оба они резко отличались друг от друга, Чернов весь горел и кидался к каждому митингу, говорил, не считаясь ни с какими обстоятельствами в плане большевистской программы. Его несколько раз стаскивали с тумбы, не давали выступать, но он, разгорячённый своей речью, казалось, ничего не способен был понимать и через пять минут опять вскакивал на другую тумбу.
Шнейдер действовал совершенно иначе. Он никогда не выступал, если налицо не было хоть сколько-нибудь благоприятной ситуации. То есть он выступал только тогда, когда среди толпы намечался раскол, когда хоть один-два человека были большевистски настроены. И если они высказывались, то он сейчас же бросался на их поддержку. Он выступал даже один против настроенной противоположно толпы, если она была сравнительно мирная. Но никогда не рисковал своей жизнью, как это делал Чернов.
И Алексей Гуров, относясь к Чернову как к интеллигенту, то есть с долей какого-то иронического снисхождения, смотрел на Шнейдера как на свой недостижимый идеал, у которого он должен учиться и воспринимать все его методы.
Шнейдер никогда не лез на стену прямо, как Чернов. Он часто говорил совсем не то, что должен был бы говорить как партийный человек, а то, что могло понравиться окружающей его толпе. Но это только так казалось. Он в этом направлении говорил лишь несколько фраз, и, когда сочувствие слушателей поворачивалось в его сторону, ему начинали верить, он переводил разговор туда, куда было нужно ему как партийцу. И если окружающие замечали это, то им было как-то неудобно кричать на него после того, как они уже приняли его за своего.
Алексея поражали в Шнейдере
И толпа останавливалась в какой-то нерешительности и пасовала перед этой силой устремлённости человека к одной цели, тогда как у неё, у толпы, не было такой цели. а был только тот или иной порыв чувств, который скоро рассыпался под неутомимым упорством и волей этого человека.
Иногда он как бы загорался общим с толпой чувством. Но это только казалось: он владел своим чувством, как приёмом. В противном случае у него получалось бы то же, что и у Чернова, который не мог обуздать свои эмоции настолько, чтобы учитывать обстановку. И потому часто оказывался в смешном или опасном положении, вступал в препирательства с противниками, отвечая на отдельные выкрики, и благодаря этому отклонялся от своей первоначальной цели, раздражался, и как только раздражался, так терял доверие толпы, и из неё вместо прежнего сочувствия сыпались насмешки.
Он как-то выпаливался весь сразу, как будто у него под влиянием чувства выскакивал один заряд, и больше ничего не было. Тогда как у Шнейдера казалось, что у него неистощимый запас всяких аргументов и доказательств. Он мог насмешить толпу, но вовсе не потому, что любил смех и сам был весёлый парень, он даже не снисходил до того, чтобы присоединиться к веселью толпы и посмеяться. Шутку он говорил мимоходом, как бы не замечая её и сейчас же переходя к серьёзному. Благодаря этому получалось впечатление большой глубокомысленности, и по лицам толпы было видно, что она ценит его способность шутить, но ещё больше ценит серьёзность, с какой он говорит, как будто тема его такова, что если против воли и вырывается что-то смешное, всегда клонящееся к выставлению противников в нелепом положении, то он вовсе не намерен пользоваться дешёвым успехом остроумия, вовсе не намерен быть забавником и развлекателем толпы, так как перед ним стоит большая цель блага этой толпы и руководства ею. И толпа, какая бы она ни была, всегда чувствовала и понимала это. И потому Шнейдер имел странную власть над ней.
Его никогда нельзя было сбить, заставить смутиться, покраснеть, уклониться в сторону в погоне за возражениями противнику. Шнейдер никогда не фантазировал, не расплывался в мечтах, но был сух, молчалив, и запал свой тратил лишь тогда, когда это нужно было для дела, но никак не в товарищеской беседе. У него всегда был вид что-то взвешивающий и учитывающий, но не было наклонности к дружеским излияниям, к восторженному предощущению того, что воцарится, когда великая цель будет достигнута. Он высказывал только то, что нужно было на сегодняшний день, в сегодняшней обстановке, — быть может, какую-то тысячную долю главной идеи. И он довольствовался тысячной частью и никогда не говорил обо всей цели для собственного удовлетворения, как это было у Чернова, который сам горел и испытывал потребность выговариваться, изливать избыток сердца именно из-за этого горения, а не из-за того, что в данных условиях, при данных слушателях это нужно было говорить.