Русь. Том II
Шрифт:
— Не знаю, — сказал Валентин.
— Я тоже не знаю.
— Я летом встречал её, Ирину, — сказал Валентин. — Только ведь ты обманешь её.
— Я честный человек, Валентин! — горячо воскликнул Глеб.
— Потому и обманешь, что честный.
— Но ведь я отказываюсь от неё и уезжаю!
— Можно передумать и поехать с нею вместе.
— Бог знает, что ты говоришь, — сказал Глеб.
Они подошли к дому.
Глеб отпер дверь и, грозясь на Валентина, чтобы он не стучал, стал на цыпочках подниматься по широкой деревянной лестнице на второй этаж.
Они
Весь кабинет до потолка был уставлен книжными полками и шкафами.
— Вот сколько книг! — сказал Глеб, указав на полки, — вся человеческая мудрость здесь.
Глеб посбросал прямо на пол с кресел книги и газеты, в одно сел сам, а на другое указал Валентину.
Он с минуту сидел и поглаживал задумчиво свои тонкие, нерабочие руки.
— Откуда у меня такая ненависть ко всякой устроенной и оседлой жизни? — сказал он наконец с недоумением. — Я не могу ни одного вечера побыть спокойно дома. Может быть, моё призвание действительно в том, чтобы бросить всё это, уйти куда-нибудь и отдаться суровой жизни? Тогда я, по крайней мере, не мучил бы своих близких… — Он вдруг весь сморщился. — Э, чёрт, не умею покупать! Уже вторые башмаки жмут.
Глеб стал снимать ботинки, запыхался и бросил.
— Тихон, Тихон! — закричал он вдруг так громко, что совершенно было непонятно, почему он с такой осторожностью шёл по лестнице.
В дверях показался заспанный слуга, с лысиной и седыми бакенбардами, в накинутом сером сюртуке.
Глеб, сидя в мягком глубоком кресле, досадливым жестом показал на свои ноги.
Тихон, встав на колени, начал расстёгивать пуговицы башмаков.
— Вина принеси.
И, когда Тихон ушёл, Глеб продолжал:
— И вот опять двоится: моё сознание переросло войну, политику я презираю, всякое убийство ненавижу, но я рад войне (одному тебе только могу это сказать), может быть, она как-то обновит жизнь, — сказал он, оглянувшись на входившего в кабинет Тихона с вином, и, вдруг сморщившись, крикнул: — Зелёные, зелёные! Сколько раз говорил, что к белому вину нужно зелёные фужеры подавать! И потом туфли. Видишь, я сижу в одних носках.
Глеб разлил вино в принесённые Тихоном зелёные фужеры, внимательно посмотрел на марку и, поджав губы, покачал головой, потом с сомнением попробовал.
— Впрочем, кажется, ничего. Ну, давай выпьем. Когда пьёшь, о многом забываешь… Но самое большое проклятие, Валентин, это бессилие чувства. Иногда кажется, что желаешь чего-нибудь со всей страстью, с исступлением, пока у тебя нет этого. А как только оно у тебя в руках, так всё улетает, ничего не чувствуешь! И стоишь с холодным недоумением и скукой…
Глеб мрачно задумался, потом сказал:
— Ни один человек не интересовал меня так, как ты. У тебя сознание никогда, очевидно, не двоится. Я давно слежу за тобой. Ещё в университете ты был для меня загадкой. Я никогда не мог понять, в ч ё м ты серьёзен? В чём ты н а с т о я щ и й?
Валентин, держа стакан в
— Я хотел бы когда-нибудь посмотреть, каков ты наедине с самим собой. Ведь в жизни ты всё время валяешь дурака, вроде этого молебна с пьяными. Неужели ты так презираешь людей, что не снисходишь до серьёзных с ними отношений… Правильно я тебя разгадал?
— Как ты это сказал, — перебил Валентин Глеба, не ответив на его вопрос: — Желаешь иногда чего-нибудь со всей страстью, пока его у тебя нет, а как только оно в руках, так всё исчезает, ничего не чувствуешь и стоишь с холодным недоумением и скукой? Так ты сказал?
— Да… У тебя хорошая память. А что?
— Просто так.
Глеб сжал пальцами виски, как будто потеряв мысль, потом продолжал:
— В тебе есть дьявольский цинизм. Бог и дьявол для тебя как будто равноценные величины. Ты знаешь, что всё исчезнет, как и ты сам, поэтому ничего не принимаешь всерьёз. Но не маска ли это?
Глеб говорил это в крайнем возбуждении. Он останавливался, несколько раз начинал закуривать трубку, но, так и не закурив, продолжал:
— Ты прикидываешься славным малым, но не носишь ли ты в себе ужас самых последних вопросов, вопросов бога и смерти? Ведь с твоим умом нельзя не думать об этих вопросах, а если о них думаешь, то нельзя оставаться спокойным. Ты же всегда спокоен… Я-то не верю в это спокойствие. И часто думаю о тебе, не ищешь ли ты упорно серьёзного, священного, такого, перед чем даже ты мог бы остановиться и воскликнуть: «Благодарю тебя, жизнь, за то, что показала мне нечто такое, перед чем я могу наконец преклониться, теперь я могу ж и т ь!» Что, я, кажется, заглянул у тебя в такой уголок, куда ещё никто не заглядывал?
— А ведь ты плохо кончишь, — вместо ответа сказал Валентин, — ты плохо кончишь, — повторил он ещё раз, — и девочке этой плохо от тебя будет.
— Я не знаю, чем я кончу, — возбуждённо возразил Глеб.
— Да я-то знаю… Ну, прощай пока, я пошёл.
VIII
Города, земства организовались для широкой помощи власти в деле войны. Частные лица, дамы из общества — все проявляли необычайный патриотический подъём.
А в то же время нужно было хлопотать об отсрочках, заранее стараться поступить самим или устроить близких людей на должности, освобождающие от военной службы, или добиваться зачисления в штабы и на тыловую службу.
Для этого нужно было использовать все знакомства, все связи с людьми, от которых это зависело. И эти влиятельные знакомые, бывшие ещё вчера такими милыми, сегодня, осаждаемые толпами матерей, молодых жён, стали сухи, официальны и неприступны. И приходилось делать вид, что это естественно и неоскорбительно — унижаться и просить, перехватывать этих влиятельных людей в коридорах по пути в кабинет или просто при входе в учреждение.
Приходилось чувствовать оскорбительную зависимость от людей, вчера ещё ничтожных, о которых никогда не думали, что от них будет зависеть судьба сына или мужа.