Русалка
Шрифт:
Она кое-что оставила мне, сказал он Петру, когда тот пытался очень осторожно расспросить его о том, не причинила ли она ему какого вреда.
Она научила меня кое-чему, подумал он теперь. И ему казалось, что он знает, почему она сделала это. Я до сих пор помню, рассуждал он про себя, насколько отчетливо я мог думать об одном и как был слеп по отношению к другому… и, кажется, знаю, почему.
Я знаю, что такое испуганный человек. Это чувство должно быть в корне отлично от других, по крайней мере когда касается самого себя.
Я мог беспокоиться за Петра… Я знал, что он
А Петр, продолжал рассуждать Саша, сказал бы, не будь дураком, малый. Но под этим подразумевал бы: не давай в обиду себя, но не обижай и других. Потому что он никогда не был таким, как его друзья: он никогда бы намеренно не разбил маслобойку у тетки Иленки, особенно если бы знал, что она принадлежала еще ее бабушке.
Он сказал, что очень сожалел бы, если бы знал об этом, и ему можно было верить, потому что он редко задумывался над тем, что делает, но никогда не желал ничьей смерти. Но он был продувной бестией в отношении людей, и это было и хорошо, и плохо…
И вот если колдун не имеет около себя подобного человека, и если он запрятал свое сердце куда-то далеко-далеко и теперь не может чувствовать правды, не может чувствовать намерений того, кто хочет предостеречь его от глупости, так что же он хочет?
Старый Ууламетс перестал слушать окружающих много лет назад, так казалось ему и так считала даже Ивешка.
Так он простоял еще некоторое время все на том же месте и наконец кашлянул еще раз.
— Извините меня, господин. Если вы думаете, что я оправдываюсь, и считаете, что не должны выслушивать это, то я хочу вам сказать, что мы собираемся приготовить обед, и если у вас нет никаких мыслей на счет того, что мы должны делать после этого, то мы соберем вещи и тронемся в обратный путь, к лодке, а там увидим, удастся ли нам справиться с ней на этот раз.
И только тогда Ууламетс сказал:
— Маловероятно.
— Что вы имеете в виду?
— Уйти отсюда, — сказал Ууламетс.
Саша глубоко вздохнул, сжал кулаки и признался самому себе, что видимо старик все слышал и принимал во внимание все, что здесь говорилось, даже если при этом и не подавал признаков.
Ивешка вряд ли могла так думать. Она была очень раздражена. Он чувствовал это и очень хотел, чтобы она на время перестала навязывать им свою волю…
— Пожалуйста, — громко сказал он, когда отошел от старика, оставив его в покое. — И Петр, и я очень устали. Пожалуйста, не сейчас.
Он скорее почувствовал, как задрожал воздух, нетерпеливо, страшно, яростно. Ярость постоянно сопровождала ее. Она была теперь намного слабее, и поэтому ее хватало только на это…
… Я не могу смириться со смертью, настойчиво твердила она, охваченная ужасом, заставляя его воспринять эту мысль, а за ней и все остальные, которые продолжали врываться в его сознание…
Убийство, ярость и обида… наполняли это полубезумное, бесплодное и полуживое существо, доведенное до полусмерти сумасбродной волей собственного отца, пожелавшего, чтобы
— Замолчи! — пронзительно крикнул он в ее сторону, и, казалось, даже лес вздрогнул от этого звука, а Ууламетс и Петр, оба в испуге взглянули на него, когда он стоял посреди поляны со сжатыми кулаками. — Замолчи, я уже однажды сделал то же самое, чего хочешь и ты: я убил и мать и отца, но ты не понимаешь, о чем ты говоришь! Я знаю, что это такое, а потому — замолчи!
И пока Ууламетс, потрясенный, все еще смотрел на него, пока он приковывал к себе внимание и старика и Петра, он выплеснул наружу все остальное, что по ее воле накипело в нем, что он едва ли смог припомнить, когда улеглось волненье…
— Ты, — сказал он, указывая на Ууламетса и желая изо всех сил привлечь его внимание, точно так же как желала Ивешка чтобы, все что он скажет, дошло до Ууламетса, — ты прогнал свою дочь, ты изо дня в день желал только одного: сделать ее точно такой, как хотелось тебе…
— Это не так, — сказал Ууламетс. — Это не так. Я предоставил ей все возможности…
— Только до тех пор, пока ты считал, что она права. А что, если она только захотела бы…
— Разве Кави Черневог был прав? — Ууламетс поднялся с земли, ветер растрепал его волосы, глаза были широко открыты, и повернулся к Ивешке. — Разве твое желание заключалось лишь в том, чтобы добраться сюда, девочка? Разве это было столь благоразумно?
Ивешка сникла и отступила.
— Молодые, — продолжал Ууламетс, — имеют столь необузданные желания, и у них еще так мало мозгов, чтобы допустить хоть тень сомнения в своих поступках…
— А некоторые старики, — заметил Петр, сидя на старом пне, — чертовски самоуверенны и заняты лишь сами собой. — Ууламетс обернулся в его сторону, а Петр продолжал: — Ну, попробуй, преврати меня в жабу. Почему бы тебе не сделать этого? — Старик был так зол, что Саша напрягал всю свою волю, чтобы Ууламетс не выполнил этого предложения, а Петр продолжал без оглядки: — Потому что ты не способен сделать как следует ни того, ни другого, дедушка, иначе наша лодка не села бы на песок, а нам не пришлось бы целыми днями разыскивать тебя под дождем и месить грязь в этом лесу, чтобы спасать тебя от твоей же чертовой глупости!… А ты… — добавил он и бросил взгляд на Ивешку…
Ворон каркнул со своего насеста и внезапно сорвался вниз, едва не задевая лицо Петра. Тот вскинул вверх руки, а Саша разразился яростным желанием, чтобы птица улетела прочь, но быстрее, чем он успел подумать об этом, ворон взмыл к небу, а из царапины на запястье у Петра закапала кровь.
В тот же момент Малыш увеличился в размерах и стал более злобным, начал рычать и шипеть, ощетинившись со спины и глядя вверх, но, как оказалось, он сердился не на Петра, а на ворона.
Ууламетс тоже взглянул в небо и нахмурился, когда увидел, что ворон вернулся на свое место на макушке дерева.