Русская канарейка. Голос
Шрифт:
Но главным богатством — на «нижнем дворе», куда выходила стеклянная стена гостиной, — была старая корявая шелковица, царь-дерево, приносящее такие сладкие черные ягоды, что нижние ветви дети обрывали, не дожидаясь объявленного Магдой сбора урожая, после чего дня три ухмылялись черными пиратскими губами. Эта роскошная, истомленная сладостью крона ежегодно в середине июля становилась прибежищем целой стаи юрких оливковых птичек величиной с желудь; не обращая внимания на людей, они ныряли и кувыркались в блаженно-плодовом нутре, лакомясь и перечиркиваясь скандальными голосами.
Леон, принятый в семью после первой
— Они ж дырявые, как швейцарский сыр, наши Иудейские горы, — любила повторять Магда. — Отсюда легенда, что в конце времен все мертвые попадут в Иерусалим, где воскреснут и будут судимы Мессией. Как попадут? — подхватывала она, намазывая масло на свой уныло диетический хлебец, попутно выдавая кротко ожидавшей Бусе ее печеньице. — А вот так и попадут: перекатываясь в ожерелье подземных пещер.
Кладовку Магда называла «Бусина нора»: там, в углу между стеной и этажеркой, стояла корзина, утепленная старыми полотенцами. Но среди ночи, бывало, Леон чувствовал, как мягкий комочек забирается под одеяло, чтобы отогреться у него в ногах: топчется, приноравливается, сворачивается клубком, и обоим становилось теплее.
Деревянная складная кровать в «норе» всегда стояла разложенной и заправленной. И все небольшое пространство было полно легких раскладных вещей, вроде брезентовых походных стульев в виде сложенных зонтов, какие носят с собой на этюды художники. В углу вырастала ажурная легкая башня вставленных одна в другую плетеных корзинок, корзин и корзинищ для сбора грибов, ягод и тутовника, а также крепкая и кряжистая бамбуковая этажерка, снизу доверху загруженная бутылями домашних наливок из всего, что росло по склону этого почти вертикального «имения».
И бывало, в старших классах Меир с Леоном допоздна засиживались в «норе», договаривая, доспоривая, решая и подписывая приговоры самым насущным преступлениям и промахам человечества, втихомолку подливая в бумажные (чтобы не звякнуть) стаканчики наливку из очередной Магдиной бутыли, раскупоренной пиратским налетом. После возлияний задвигали ее в самый дальний угол, давно хранящий тайны подобных алкогольных преступлений.
Леон был уверен, что ближе Меира у него человека нет. Магда — она, конечно, тоже. И Иммануэль. Но есть ведь сокровенные рассветные мысли и сны, и следствия этих снов, которые понятны лишь такому же бедолаге, как ты. Такому же — по возрасту, силе воображения и мощи неукротимой внутренней бури, что треплет тебя круглые сутки, даже по ночам, вышвыривая из постыдно томительного сна — обессиленного, в противной липкой луже, и все же облегченного хотя бы на день…
— Брось! — смешно морща нос, говорил Меир вполголоса. — Что за страдания в наше радостное время. Хочешь, познакомлю тебя с правильными девочками?
Леон знал, что Меир дело
К концу восьмого класса она некрасиво изменилась: подурнела и стала какой-то несуразной — будто развинтились и разболтались все винтики и шурупы, скреплявшие конструкцию ее тела, прежде такого легкого, слаженно-стремительного. Руки и ноги вытянулись еще больше, коленки стали крупными и как-то нелепо стукались, мешая друг другу при ходьбе, нос укрупнился, а подбородок в сравнении с ним казался детски-маленьким. К тому же, испортилась кожа ее фарфорового лица, и воспаленная картечь прыщиков вскакивала то на носу, смешно его удлиняя, то на щеке, то на подбородке. Губы вспухли и капризно выпятились, на них то и дело возникали какие-то нарывы, и тогда лицо становилось несчастно-брюзгливым. Да и характерец ее, и без того вздорный, стал совсем невыносим.
Меир, ухмыляясь, втихомолку называл Габриэлу «уродиной» и относился к ней как к избалованному недоростку — но бережно. Он по-прежнему был старше, серьезней и великодушней всех. И по-прежнему отвечал за всех скопом.
Леон не замечал в ней никаких изменений. Габриэла была незыблемой драгоценностью, перлом творения, который, впрочем, можно, а порой даже нужно было слегка поколотить, — чтоб не слишком дерзила. А дерзила она через слово и первой распускала руки, а Леон отвечал, так что они беспрестанно дрались, и ссорились, и снова дрались, даже на уроках, даже у Меира дома, на вполне мирном обсуждении какого-нибудь насущного вопроса. Им ежеминутно хотелось коснуться друг друга с силой, наотмашь, сжать, ощутить друг друга через удар, через тугой физический отклик.
Магда помалкивала, наблюдая за этими двумя подростками, искрящими даже при взгляде друг на друга.
— Эти сумасшедшие дерутся, как маленькие! — жаловался Меир матери — он постоянно их растаскивал. — Ну за что ты ее ненавидишь?! — восклицал он. — Габриэла, дикая кошка: разве можно так бросаться на несчастного мальчика!..
Впрочем, и он вскоре обнаружит причину и исток этой ненависти шиворот-навыворот. Этой ненависти, что была не чем иным, как изнанкой яркой, искристой, как синие глаза Габриэлы, неистовой физической тяги друг к другу.
Перед десятым классом, в конце лета вернувшись из Прованса, где провела с родителями и сестрой два месяца на какой-то вилле с романтическим именем «Модест», Габриэла явилась в класс совершенно преображенной: она вдруг всем телом изменилась, будто природа спохватилась и кинулась исправлять то, что напортачила: вновь подкрутила гайки и винтики, отполировала смуглым румянцем кожу, долепила и огранила по какому-то музейному римскому образцу черты ее лица, добавив аквамарина в глубокую синеву глаз, а волосы взбила совсем уж невообразимо сияющим облаком и, довольно причмокнув, завершила картину последним штрихом: двумя ямочками на лукаво округлившихся щеках. Словом, новая Габриэла разила наповал.