Русская канарейка. Желтухин
Шрифт:
– У каких еще покойников? – отшатнулась Владка. Лысинка у тети Паши светилась, как нимб.
– Ну, к примеру, у афганца своего. Может, чего посоветует… Могу приснить; ему ж не все равно, куда его баба с дитем поперлась, драку на сраку искать.
Владка поперхнулась дымом, помедлила, пробормотала:
– Э-э… ну ладно! – И уверенней: – А что? В самом деле: пусть скажет мнение. Ему там виднее.
– Заказ принят, – через плечо сообщила тетя Паша и, удаляясь по коридору в уборную, повторяла: – Все покойники – все! – ходят через меня…
На другой день она появилась опять и доложила: новости хорошие. Афганец всё одобрил.
– Что – всё? – уточнила Владка, как обычно, мгновенно
– Та всё, шо было, шо есть и будет. Такой веселый пришел, я аж зарадовалась. Веселый, чернявый, стоит под злым таким солнцем, лепешки продает…
– Как – лепешки?! – совсем уж удивилась Владка. А ничему удивляться-то и не следовало. Явления пророчествующих покойников в снах пышнобородой веры-павловны ничем, собственно, не отличались от обычной динамики Владкиного вранья. Так что, поразмыслив как следует, она решила благоприятный сон принять к сведению. А что ж – ну, лепешки, пусть. Это ведь хлеб? Намек, что с голодухи не помрем, значит…
И весь вечер пребывала в своем обычном каламбурном состоянии. Только перед самым сном мелькнула некая задумчивая мысль: а может, парнишка и правда уже покойник? Может, ему действительно виднее? И на каком, интересно, языке он с тетей Пашей беседовал?
Обе старухи тоже худо-бедно собирались, хотя личного скарба у каждой было немного. Знаменитый «венский гардероб» Барышня велела выкинуть на помойку вместе с парусиновым, пожелтевшим от времени саквояжем – кому в наше время нужно это старье, чтоб через границы его тащить! Но Леон категорически воспротивился. Заявил, что все вещи возьмет себе.
– Ты что, сбрендил? – засмеялась Владка. – Ты баба, что ли?
Он мог бы и не отвечать; он вообще очень редко что-то матери объяснял и никогда не оправдывался.
Но на сей раз ответил – по-своему:
– Им же много лет, – сказал серьезно. – Они жили-жили… среди людей. И привыкли…
Владка закатила глаза, издала нечто среднее между индейским воплем и погребальным стоном и крикнула:
– Господи, с кем я еду! Они все трое больные на голову! Да продуй ты свои оперные мозги!!!
Свою коллекцию старья (ко времени отъезда она вполне тянула на небольшую музейную экспозицию) Леон чуть ли не оплакивал. Такой хлам, повторяла сердобольная Стеша, его ведь и не отдашь никому. И торопливо добавляла, чтобы не огорчать мальчишку:
– Понимающих-то немного. Кому нужен старый будильник, Левка? Только в музей, да?
Владка фурией носилась от комнаты Барышни через кухню на Стешину антресоль, пинала собранные баулы, орала: «Выкинуть на хрен всё!!!» – и не было уже дяди Юры, чтобы сказать ей: «Я те выкину!»
Французский гобелен, что лет девяносто провисел над кроватью Барышни (мальчик-разносчик уронил корзину с пирожными, два апаша их едят, мальчик плачет, и так далее), Леон вырвал из рук старьевщика, которого Владка зазвала в квартиру и велела забирать гамузом все шмутье; вырвал и затолкал в парусиновый саквояж, к «венскому гардеробу», под неистовые Владкины вопли: «Сам, сам потащишь!»
Он и потащил. А лет двадцать спустя один из удачливых антикваров парижского блошиного рынка на Монтрё, признанный «Король броканта», крошечный эфиоп Кнопка Лю говорил ему: «Ты только свистни и назначь сам любую цену, я куплю у тебя этот гобелен и все равно на нем заработаю! Не улыбайся! Я понимаю: un vieux connard comme toi [8] никогда не вдается в суть
8
Зд.: такой старый мудила (фр.).
Леон шутливо отсылал его ладонью восвояси, хотя они были знакомы уже лет пять и выпили бутылок двести хорошего вина, и Кнопка Лю даже не подозревал, кому поставляет ценные сведения – и отнюдь не только по гобеленам – в самой легкомысленной приятельской болтовне…
…На те жалкие бумажки, что остались от всей проданной жизни, были куплены льняные простыни и пододеяльники, двенадцать зачем-то скатертей, дубленка с особой плотности мехом в подкладке (вероятно, для прогулок между пальмами широкой Тель-Авивской набережной), а также – главное стратегическое вложение средств – три картины известных одесских художников. Владка собиралась продать их на европейских аукционах «тыщ по двести зеленых каждую», но поскольку и в этом судьбоносном предприятии все сделала так, как привыкла делать («с пионерской зорькой в заднице», как говаривала Барышня), необходимого по закону разрешения на вывоз произведений искусства не оформила; вернее, хотела, хотела оформить, да как-то руки не дошли.
Был бы Валерка на свободе, поехал бы с ними до Чопа – всё, возможно, кончилось бы иначе. Но он сидел, а присланного им «верного человека» Владка брезгливо отослала восвояси.
И зря…
Это было время, когда приграничную станцию Чоп распирали непереваренные толпы народу. Именно там друзья и родственники отъезжавших на ПМЖ покидали поезд.
Вагоны отгоняли на запасные пути, где таможня свободно потрошила уже бесхозных, бездомных, беспаспортных и бесправных эмигрантов перед процедурой смены колесных пар «с наших на не наши» для вполне символичного дальнейшего следования поезда по европейской колее.
Толпы людей – и провожавшие, и челноки, – что сновали туда-сюда по своим торговым надобностям, неделями не могли вырваться из Чопа. Зал ожидания битком набит, кассы большую часть дня закрыты, буфет не работает, ни кофе, ни чая раздобыть невозможно. Целыми днями люди сидели на заснеженных рельсах – обессиленные, с опустошенными лицами. Выскакивали на привокзальную площадь в попытке хоть что-то купить, но быстро возвращались, боясь упустить момент, когда откроются кассы. Словом, «Полонез» Огинского, «Прощание с отчизной»…
К процедуре таможенной проверки Владка готовилась загодя и по-своему: она себя взвинчивала, раздувала пары, чуя глупой задницей, что с картинами сваляла дурака (по пути ее просветили соседи).
Она готовилась к бою, явно путая таможню с одесским трамваем, где дралась неоднократно и делать это, отдадим ей должное, умела.
Картины же были шикарными, каждая – метр на полтора: одна – густо-алая, с тремя черными крестами на крутой горе (художник Никифоров собственноручно снабдил ее названием на обороте холста: «Восход над распятым Иисусом Христым»).