Русская ментальность в языке и тексте
Шрифт:
Четко расписан ритуал вызывания имени, чтобы назвать лицо. Не одно и то же сказать Саша, или Александр, или Александр Сергеевич. Можно сказать Александр Пушкин, но затруднительно Алексей Толстой: Алексей Константинович и Алексей Николаевич все-таки разные, известные на Руси, писатели. Если совпадали все три имени, добавляли: Второй, Третий... Старший, Младший... Например, в роду Романовых Константин Константинович Старший и Константин Константинович Младший. Важна и традиция. Можно сказать Александр Македонский (родом из Македонии), но Александр Филиппович Македонский
Родовые и семейные имена русские люди получали по великой государевой милости, да и не все разом, а по численному порядку, по «месту» в иерархии. Сначала семейные — по отчеству — получили князья: Юрьевичи, Ольговичи, Всеволодовичи и прочие владетельные; затем — бояре, потом — дворяне, заморские гости-сурожане (торгующие с иноземцами), купцы простые — уже при Петре I, и т. д. Потом стали известны имена родовые, тоже поначалу у родовитых, главным образом выходцев из Литвы, из Орды, из чужеземных краев. Иначе просто не признали бы их, пришедших из-за порубежья: чьих вы будете? Многие родовые, по прозвищу или профессии дедов, по дедине, кажутся непочтительными: Кобыла, Лапоть, Баба... Но это прозвище, а прозвище, пусть и худое, все же лучше, чем звание по расхожей профессии: Поповых да Кузнецовых эвон сколько, а Кобылиных? А Сухово-Кобылиных?
Постепенное отдаление семей и родов друг от друга и в произношении требовало какой-то отличительной меты. Того же «знамени», которым знаменуют единство полка в его победах и поражениях, или знака, которым метят свою собственность. Анна Вежбицка отметила одно отличие русских личных имен от американских, «более демократических». Русский взрослый мужчина отзывается на Ивана Ивановича, американец откликается и на простецкое Джон — в любом обществе, не только среди близких. Более того, говорит Вежбицка, уменьшительные русские имена получают форму женского рода, они как бы смягчаются, становятся «более домашними», возвращая взрослого мужика в детство. Борис — Боря, Дмитрий — Митя, Станислав — Слава... Конечно, это не уменьшительные, а сокращенные имена, потому что (автор этого не знает?) уменьшительным нет числа: Славка, Славочка, Славчик, Славунчик... Между прочим, в России еврейские фамилии восходят к сокращенным личным именам. Не Борисов, а Борин, не Дмитриев, а Митин, не Станиславский, а Славин и т. д. Когда такие фамилии давались, они и воспринимались как «уменьшительные».
В англо-американской практике обращений (не имен!) возможны формы типа Боб вместо Роберт, Дик вместо Ричард, Алекс вместо Александр, Билл вместо Уильям и т. д. Вежбицка в простоте своей полагает, что такими и должны быть энергично-мужские, мужественные имена, в отличие от «женственных» русских Ваня, Саша и прочих. Оказывается, американские обращения не только демократичнее, но еще и мужественнее. К тому же они и короче — единственное условие, признаваемое в сфере делового обращения. Тем более, что и американцы говорят (даже в отношении к президенту) Джонни, Джимми, Томми, да и русские не употребляют «женственных форм» в официальном общении. Правда, демократия потребовала своих издержек, так что и у нас начинают обращаться к кому-нибудь Влад! — получая требуемое «дополнительное мужское значение», но утрачивая при этом ясность. Кто этот Влад — Владислав, Владимир? Лицо скрывается за пустым звучанием, образа не имеющим. Для русского человека сокращенное имя типа американских — не имя, в «котором все есть», а кличка; так зовут и поросенка или щенка.
Основное предназначение имен в том, что русское именование открывает человека навстречу общению, сообщая о нем по возможности все, что необходимо для первого знакомства. Распахнутость души — это надо ценить, и в ответ самому отнестись к разговору столь же откровенно.
Продолжая рассказ, мы еще не раз коснемся многих сторон языка, которые отражают именно образно-содержательный его аспект. Русские
Не только словесный образ способствует кристаллизации понятия в русском слове. По мнению Семена Франка, «голое понятие» способно убить религиозный опыт, а Василий Розанов полагал, что вряд ли только понятие есть единственная категория мышления: «В какие логические формы может быть уловлено чувство радости, которое мы порою испытываем?» [Розанов 1990: 135].
И образ, и понятие одинаково представлены в слове, но не только они обретаются в нем. Зинаида Гиппиус записала в дневнике: «Любить, может быть, слишком глубокое слово для нашего теперешнего сознания: ведь чтобы полюбить — надо раньше понять и еще раньше захотеть понять» [Гиппиус 1999, 1: 269]. «Захотеть» через личный образ «понять» понятие... но «любовь» — не понятие и не образ, это образное понятие, то есть символ. Символ как особая форма знания замещает в слове и личный образ, и логическое понятие, обозначая одно — указывает на другое. Символ в полной мере уже не предметность «вещи», а идеальность «идеи».
Например, представления о равенстве, справедливости, правде являются целиком идеальными, они определяются известной идеей, а не опытом жизни. «Опыт не дает нам ничего, кроме неравенства» — ведь люди различаются по своим способностям и действиям. То же относительно правды-справедливости. Поэтому и равенство «есть не более как метафизическое требование во имя мыслимой сущности» [Чичерин 1998: 89]. Борис Чичерин добавлял к этому, что в XIX в., когда все метафизические понятия подверглись отрицанию, идея правды вместе с другими была сдана в архив. Таково требование номиналистов-эмпириков вообще, они готовы «сдавать в архив» все идеальные символы человеческой жизни.
Отличие природного «реалиста» от номиналиста в том, что он почитает идеи общего (сущностного) содержания по крайней мере наравне с противоположным им жизненным опытом. Он верит в достижение равенства, справедливости и правды. Таков русский человек. Вот о нем уж не скажешь, что он смешивает свободу (тоже «метафизическое начало») с волей (проявлением свободы в жизни), и потому он никогда, например, не станет подменять «метафизические идеи — прагматической пользою», когда «основным началом права признается интерес» [Там же: 80]. «Очарованный странник» живет не житейским «успехом», не животным «интересом», не материальной ценностью, а идеей. «Человек, взыскующий смысла» отвергает житейскую бренность мира — вот в чем особый тип современного ratio: рациональность по ценности, а не по цене [Василенко 1999: 81].
Образ в слове представляет признаки значений; говоря стол, мы выражаем признак настила, настланного, столешницы — вот содержание понятия о столе.
Понятие является в слове, когда кроме признака мы знаем объем понятия (все типы столов, возможные в природе или известные на основе личного опыта).
Символ замещает понятие в целом, но главным образом он имеет дело с объемом понятия, это для него важнее. Престол — тот же стол, но в символическом смысле (трон).
Целостность представления возможна в символе замещения, образность мысли и понятность вещи сливаются в цельности символа. Символ по-русски прост: «Чтобы выносить что-то и создать, русский должен чувствовать, любить и созерцать, иметь пред собою живой (одновременно чувственный и сверхчувственный) образ» [Ильин 6, 2: 578]. Такой образ, соединяющий «чувственное и сверхчувственное», и есть символ.
Слово — тоже символ. Слово создает эту цельность мысли. Не «дискурс» в речевом потоке, а именно слово. Для русской ментальности слово важней предложения.