Русская революция. Книга 1. Агония старого режима. 1905—1917
Шрифт:
Слово «интеллигенция» в английский язык пришло в 20-е годы XX века из русского. Русский язык, в свою очередь, заимствовал его из Франции и Германии, где термины «intelligence» и «Intelligenz» получили хождение в 1830—1840-е годы для обозначения образованных, «прогрессивных» граждан [70] . В Европе термин вскоре вышел из употребления, в России же, напротив, приобрел популярность во второй половине XIX века не столько для обозначения образованной элиты, сколько для определения тех, кто выступает от имени немого большинства — в противовес традиционно правящему слою (чиновничество, полиция, военные, дворяне, духовенство). В стране, где «общество» не имело выхода на политическую арену, появление описанной группы было неизбежно.
70
Об истории этого термина в Западной Европе и России см.: Muller O.W. Intelligencija: Untersuchungen zur Geschichte eines politisches Schlagwortes. Frankfurt, 1971.
Понятие «интеллигенция» никогда не имело точного значения, и дореволюционная литература часто вела спор о том, к кому оно применимо и что означает. Хотя большинство тех, кого числили интеллигентами, имели среднее или высшее образование, ученость сама по себе критерием не являлась: так, дельца или чиновника с университетским дипломом интеллигентами не считали, потому что первый работал только на себя, а второй — служил царю. К интеллигенции причислялись только те, кто подчинял свои интересы общественному благу, даже если это были полуграмотные крестьяне или рабочие. На практике речь шла о тех, кого обобщенно можно было бы назвать литераторами, — журналисты, ученые, писатели — и о профессиональных революционерах. Приобщаясь к интеллигенции, человек должен был исповедовать определенные взгляды на человека и общество, исходя из доктрин материализма, утилитаризма и позитивизма. Популярность термина «интеллигенция» объяснялась тем, что он позволял отличить социально активных от пассивных «интеллектуалов».
Возложившая на себя обязанность выступать от имени всех, кто не принадлежит к правящему классу, то есть от более чем девяти десятых населения, русская интеллигенция воспринимала себя и воспринималась ее противниками как главная угроза существующему порядку. Линия фронта в последние десятилетия XIX века в России пролегала между официальными кругами и интеллигенцией, и было совершенно очевидно, что победа последней будет означать уничтожение первых. Конфликт настолько обострился, что всякий, кто предлагал примирение или компромисс, оказывался между двух огней. Если правящий класс полагался главным образом на свой аппарат подавления, чтобы держать интеллигенцию в узде, последняя, как рычагом, пользовалась народным недовольством, усиливая его всеми доступными средствами, в основном постоянной дискредитацией царизма и его сторонников.
Хотя в силу сложившихся обстоятельств интеллигенция играла особенно важную роль в России, это явление отнюдь не было уникальным. Тённьес, определяя основополагающее различие между «общинами» и «обществами», допускал, что помимо сообществ, связанных территориальной близостью и узами крови, существовали «сообщества по мысли», сплоченные единством суждений{317}. Вильфредо Парето дает определение «неправящей элиты», весьма схожей с русской интеллигенцией{318}. Поскольку это явление интернациональное, нам в настоящий момент следует отвлечься от русской истории, ведь ни нарождение русской интеллигенции, ни влияние русской революции на остальной мир не могут быть должным образом оценены, пока не осмыслены интеллектуальные корни современного радикализма.
Интеллектуалы, как некая отчетливая группа, появились в Европе в XVI веке в связи с нарождением секулярного общества и достижениями науки. Это были свободные мыслители, часто люди материально независимые, имевшие свой взгляд на традиционные вопросы философии, не совпадающий со взглядами официального богословия и господствующей церкви, прежде пользовавшихся исключительным правом касаться таких тем. Классическим представителем этого типа мыслителей, которых в начале XVII века называли «интеллектуалистами», был Монтень. Его воззрения на жизнь и человеческую природу не допускали возможности каких-либо перемен. Для гуманиста его склада человек и мир, в котором он обитал, представлялись данностью. Назначением же философии было помочь человеку обрести мудрость в примирении с непреложной реальностью. Высшая мудрость заключалась в том, чтобы оставаться верным своей природе и так смирять желания, чтобы уберечься от превратностей судьбы, в особенности перед лицом неминуемой смерти, или, говоря словами Сенеки, «иметь слабости человека и божественную невозмутимость» («habere imbecillitatem hominis, securitatem dei»). Назначением философии, как утверждает заглавие книги мыслителя VI века Боэция, было «утешение». В своих крайних проявлениях, таких, как китайский даоизм, философия учила полной безучастности: «Не делай ничего, и все будет сделано». Вплоть до XVII века неизменность человеческого бытия была и на Востоке и на Западе непреложным постулатом философской мысли. Думать иначе считалось признаком сумасшествия.
В начале XVII века европейская мысль принимает новое направление, к которому подталкивали ошеломляющие открытия астрономии и других наук. Сознание того, что можно приоткрыть завесу тайн природы и использовать эти знания, чтобы заставить природу служить человеку, неизбежно отразилось на взгляде человека на самого себя. Переворот, произведенный Коперником, сместил человека и его мир из центра вселенной. С одной стороны, это роняло человека в собственных глазах, с другой — возвышало на недосягаемую высоту. Познание законов, управляющих движением небесных тел, возвышало
Хотя научная методология неуклонно завоевывала западную мысль, человеку требовалось время, чтобы научиться глядеть на себя как на объект научного интереса. Мировоззрение XVII века придерживалось унаследованного от античности и средних веков взгляда, что человек состоит из двух отдельных частей — тела (soma) и души (psyche), первая часть — материальная и бренная, вторая — метафизическая и бессмертная и тем самым недосягаемая для эмпирических исследований». Эта концепция, выраженная в платоновском «Федоне» Сократом, чтобы объяснить безмятежность перед лицом надвигающейся смерти, влилась в сознание Запада через писания Блаженного Августина. С нею связана была теория познания, основанная на концепции «врожденных идей», то есть идей, заложенных в человеке от рождения, включая представления о Боге, о добре и зле, чувство времени и пространства, начала логики. Теория «врожденных идей» господствовала в европейской мысли в XVI и XVII веках{320}. Политическое содержание этой теории носило отчетливо консервативный характер: неизменность человеческой природы обусловливала неизменность человеческого поведения и постоянство политических и социальных установлений.
Уже Бэкон поставил теорию «врожденных идей» под сомнение, так как она не согласовывалась с эмпирической методологией, и утверждал, что знания обретаются через ощущения. Но принципиальной критике теорию «врожденных идей» подверг в 1690 году Джон Локк в своем «Опыте о человеческом разуме». Локк целиком отверг предпосылки этой теории и утверждал, что все без исключения идеи рождаются из чувственного опыта. Человеческий разум он уподобил темной комнате, свет в которую проникает единственно через восприятие — органы зрения, обоняния, осязания, вкуса и слуха. Перерабатывая эти ощущения, разум порождает идеи. Согласно Локку, мышление совершенно непроизвольный процесс: человеку так же невозможно отвергнуть или изменить мысли, порожденные в его рассудке ощущениями, как зеркалу «не отразить, или изменить, или стереть образы или идеи, которые предметы, перед ним расположенные, в нем вызывают». Отрицание свободной воли, вытекающее из теории познания Локка, было основной ее притягательной силой, ибо лишь таким путем можно превратить человека в предмет научного исследования.
Влияние «Опыта» Локка несколько десятилетий после его появления не выходило за пределы научных кругов. И лишь французский философ Клод Гельвеций в опубликованной анонимно работе «Об уме» (1758) первым извлек политические выводы из теории познания Локка, последствия чего до сих пор не были по достоинству оценены. Известно, что Гельвеций внимательно изучал философские работы Локка, произведшие на него большое впечатление{321}. Он воспринял как непреложную истину убеждения Локка, что все идеи — производные от ощущений, и все знания — производные от человеческой способности, воспринимая сообщения чувств, улавливать сходства и отличия, как основу мысли. Он столь же категорично, как и Локк, отрицал способность человека направлять свои мысли или действия, мыслью порожденные: для Гельвеция, по словам его биографа, «философский трактат о свободе суть трактат о следствии без причины»{322}. Нравственные представления происходят исключительно из человеческого ощущения боли и наслаждения. Люди, тем самым, не «плохи» или «хороши» — они просто действуют непроизвольно и механически, преследуя свои интересы, продиктованные стремлением избежать боли и вкусить наслаждений.
В этих рассуждениях мы не встречаем ничего, что не было бы уже сказано Локком и его французскими последователями. Но тут Гельвеций делает поразительный скачок от философии к политике. Из предпосылки, что все знания и все ценности есть производное чувственного опыта человека, он приходит к умозаключению, что, контролируя сообщения, которыми наше восприятие питает наш рассудок, то есть соответствующим образом изменяя окружение человека, можно управлять образом его мыслей и поведением. Поскольку, согласно Локку, мысль складывается совершенно непроизвольно и всецело определяется физическими ощущениями, можно предположить, что, если человек находится под воздействием благотворных впечатлений, он сам становится добродетельным, не напрягая собственной воли{323}.