Русская революция. Книга 3. Россия под большевиками. 1918—1924
Шрифт:
Хотя поначалу ни социальное недовольство, ни агитация радикальной интеллигенции не играли существенной роли в этих событиях, но, едва лишь пала самодержавная власть, эти факторы немедленно вышли на первое место. Весной и летом 1917 г. крестьяне стали захватывать и распределять между собой необщинные земли. Затем волнение перекинулось на фронтовые части, откуда потоком потянулись дезертиры, чтобы не упустить своей доли при дележе; на рабочих, заявлявших свои права на предприятия, на которых они трудились; на национальные меньшинства, добивавшиеся автономии. Каждая из этих групп преследовала свои цели, но совокупный эффект их выступления против социальной и экономической структуры государства привел Россию осенью 1917 года в состояние анархии.
События 1917 года показали, что, при всей необъятности территорий и звонких речах об имперской мощи, Российское государство было слабым, искусственным образованием, целостность которого обеспечивали не естественные связи правителя с его подданными, но механические скрепы, накладываемые чиновничеством, полицией и армией. Стопятидесятимиллионное население России не объединяли ни общие экономические интересы, ни сознание национального единства. Века авторитарного
«Чтобы уяснить особый характер Русской революции, следует обратить внимание на особые черты, усвоенные всем ходом российской истории. Как мне кажется, все эти черты сводятся к одной. Фундаментальное отличие российской социальной структуры от структур других цивилизованных стран может быть охарактеризовано как слабость или отсутствие прочных связей или скреп между элементами, образующими социальный состав. Это отсутствие консолидации в русском социальном агрегате наблюдается во всех аспектах цивилизованной жизни: политическом, социальном, ментальном и национальном.
С политической точки зрения, российским государственным институтам не хватало связи и единения с массами, которыми они управляли… В результате их запоздалого появления государственные институты Западной Европы неизбежно принимали определенные формы, отличные от восточных. Государство на Востоке не имело времени для организации изнутри, в процессе органической эволюции. Оно было привнесено на Восток извне»{1800}.
Если принять во внимание эти факторы, станет очевидным, что марксистский постулат, гласящий, будто революция есть всегда результат социальных («классовых») противоречий, в данном случае не срабатывает. Разумеется, такие противоречия имели место в императорской России, как и в любой другой стране, но решающие и непосредственные факторы падения режима и последовавшей наступившей анархии были в первую очередь политического свойства.
Была ли революция неизбежна? Можно, конечно, думать, что, если нечто произошло, тому и суждено было произойти. Есть историки, которые обосновывают такую примитивную веру в историческую неизбежность псевдонаучными аргументами. Если бы им удавалось столь же безошибочно предсказывать будущее, как они «предсказывают» прошлое, их доводы, не исключено, и звучали бы убедительно. Перефразируя известную юридическую максиму, можно сказать, что в психологическом смысле всякое событие на ?/?? исторически оправданно. Эдмунда Берка в свое время сочли чуть ли не сумасшедшим за критику Французской революции, и семьдесят лет спустя, по словам Мэттью Арнольда, его идеи все еще считались «устарелыми и испытывавшими влияние событий» — так укоренилась вера в рациональность и, следовательно, в неизбежность исторических событий. И чем крупнее они и чем тяжелее их последствия, тем более закономерным звеном они представляются в естественном порядке вещей, ставить который под сомнение — глупое донкихотство.
Мы вправе говорить лишь о том, что было множество причин, делавших степень вероятности революции в России очень высокой. Из них, по-видимому, самой существенной явилось падение престижа царской фамилии в глазах населения, привыкшего, чтобы им управляла неколебимая, безупречная во всех отношениях власть — видя в ее неколебимости залог правомочности. После полуторавекового периода военных побед и завоеваний с середины XIX столетия до 1917 года Россия претерпевала от иноземцев одно унижение за другим: поражение в Крымской войне на собственной территории, утрата плодов военной победы над турками на Берлинском конгрессе, разгром в Японии и неудачи в мировой войне{1801}. Такая череда провалов могла бы подорвать репутацию любого правительства — для России же она оказалась роковой. Позор царизма сопровождался подъемом революционного движения, которое режим не смог усмирить, несмотря на суровые репрессивные меры. Вынужденная уступка доли власти обществу в 1905 году не прибавила царизму ни популярности в глазах оппозиции, ни уважения со стороны населения, которое не могло понять, как самодержавный правитель может позволить помыкать собой какому-то собранию государственного учреждения. Конфуцианский принцип «мандата небес», который в своем первоначальном смысле устанавливал зависимость власти правителя от праведности поведения, в России ассоциировался с силой: слабый, «терпящий поражение» правитель лишался «мандата». Крупнейшая ошибка — оценивать верховную власть в России с позиций морали или по ее популярности, важно было лишь то, чтобы государь внушал страх врагам и друзьям, чтобы он, как Иван IV, заслуживал прозвания «Грозный». Николай II лишился трона не потому, что его ненавидели, а потому, что его стали презирать.
Еще одним фактором революционности была ментальность русского крестьянства — класса, никогда не интегрировавшегося в политическую структуру. Крестьянство составляло около 80 % населения России, и хотя оно не принимало никакого существенного участия в государственных делах, однако в силу его консерватизма, нежелания никаких перемен и одновременно готовности сокрушить существующий порядок с ним нельзя было не считаться. Принято думать, что при старом режиме русский крестьянин был «порабощен», но совершенно непонятно, в чем же, собственно, заключалась его порабощенность. Накануне революции он обладал всеми гражданскими и юридическими правами, в его владении — собственном или общинном — находилось ?/?? всех сельскохозяйственных угодий и скота. Не слишком преуспевающий по американским или европейским стандартам, он жил все же много лучше, чем его отец, и свободнее, чем его дед, который, всего вероятнее, был крепостным. На своем земельном участке, выделенном крестьянской общиной, он должен был чувствовать себя много уверенней фермеров-арендаторов где-нибудь в Ирландии, Испании или Италии.
Проблема русского крестьянства состояла не в его порабощении, а
Крепостные традиции и социальные институты русской деревни — совместное ведение хозяйства разветвленными семьями, объединявшими несколько поколений, почти повсеместное общинное землепользование — не позволили крестьянству выработать качества, необходимые современному гражданину. Хотя крепостничество не было рабством в полном смысле, но имело с ним общее свойство: лишало крепостных юридических прав, а значит, и самих представлений о праве. Михаил Ростовцев, ведущий русский историк классической античности и свидетель событий 1917 года, пришел к выводу, что, быть может, крепостничество еще хуже рабства, потому что крепостной никогда не знал свободы, и это мешает ему обрести качества настоящего гражданина — в этом заключается основная причина возникновения большевизма{1803}. Для крепостных власть по самой своей природе была неоспорима, и, чтобы защитить себя от нее, они не взывали к нормам закона или морали, а прибегали к лукавым лакейским уловкам. Они не признавали правления, основанного на определенных принципах, — жизнь для них была «войной всех против всех», по определению Гоббса. Это мироощущение укрепляло деспотизм: ибо в отсутствие внутренней дисциплины и уважения к закону порядок должен устанавливаться извне. Когда деспотизм теряет жизнеспособность, его место занимает анархия, а вслед за анархией неизбежно приходит новый деспотизм.
Крестьянство было революционно только в одном отношении: оно не признавало частной собственности на землю. Хотя накануне революции оно владело, как уже сказано, ?/?? всей пахотной земли, оно мечтало об остальных 10 %, принадлежащих помещикам, купцам и крестьянам-единоличникам. Никакие экономические или юридические аргументы не могли поколебать их взглядов — им казалось, что они имеют самим Богом данное право на эту землю и в один прекрасный день она будет их, то есть общинной, распределенной среди ее членов по справедливости. Превалирование общинного землевладения в Европейской части России вместе с наследием крепостничества явилось основополагающим фактором российской социальной истории. Это означало, что вместе со слабо развитым представлением о законе крестьянин не испытывал особого уважения и к частной собственности. Обе тенденции использовались и раздувались радикальной интеллигенцией в своих целях, настраивая крестьянство против существующего порядка [277] .
277
Вера Засулич, революционная карьера которой началась в 70-х годах прошлого столетия и которой довелось быть свидетельницей ленинской диктатуры, в 1918 году признавала, что на социалистах лежит доля ответственности за большевизм, поскольку они подстрекали рабочих — и можно добавить, крестьян — захватывать имущество, но ничего не говорили им о гражданских обязанностях (Наш век. 1918. № 74/98. 16 апр. С. 3).
Промышленные рабочие в России представляли собой легковоспламенимый, дестабилизирующий элемент не потому, что они усвоили революционную идеологию — таковых было очень немного, да и тех отстранили от ведущих позиций в революционных партиях. Дело, скорее, было в том, что в большинстве своем, лишь поверхностно урбанизировавшись, они сами, или от силы их отцы, были в прошлом крестьянами, они принесли с собой в город деревенскую психологию, лишь отчасти приспособленную к новым условиям. Они были не социалистами, а синдикалистами, верящими, что подобно тому, как их родственникам в деревнях принадлежит по праву вся земля, так и они имеют право на владение предприятиями, на которых работают. Политика интересовала их не больше, чем крестьян: в этом смысле они тоже пребывали во власти примитивного, неидеологизированного анархизма. Более того, промышленные рабочие в России составляли слишком малочисленную группу, чтобы играть заметную роль в революции — их насчитывалось самое большее 3 миллиона (из которых заметная часть была сезонных рабочих), то есть 2 % населения. В Советском Союзе и на Западе, в особенности в Соединенных Штатах, полчища студентов-историков, с благословения своих профессоров, кропотливо прочесывали источники в надежде найти свидетельства рабочего радикализма в дореволюционной России. Результатом явились увесистые тома с описанием ничего не значащих событий и статистических данных, доказывавших только то, что если сама история никогда не бывает скучна, то книги по истории могут быть удивительно пустыми и унылыми.