Русская рулетка
Шрифт:
— Ага! Граммофон с переводными картинками на боку. Чтоб было много-много картинок.
— Блажь! — проворчал Тамаев, подошёл к окну, замер, слушая дом, сдувая самого себя, слушая через стекло улицу; что-то не нравилось ему эта весенняя тишь. В весеннюю оттепель всё оживает, земля начинает двигаться, на поверхность выползает разная живность, и червяки, чтобы подышать, травы споро идут в рост — треск только идёт, птицы заливаются, орут так, что кружится голова, воздух полон звуков, а тут тихо, как перед большой войной. Он задержал в себе дыхание.
Внутри было тревожно, что-то болело, что именно, он не мог понять. Тревога буквально висела
— Ладно, — сказал Тамаев и решил на ночь не раздеваться, быть в полной готовности — мало ли что, как говорят, бережёного Бог бережёт. Что-то не нравилась ему нынешняя ночь. Матросы спали на полу, а он на кровати. Кровать была мала для Тамаева. Мягкая продавленная сетка скрипела, скрипели основательно смазанные керосином, чтобы не заводились клопы, суставы этой койки, скрипели стены и пол, скрипели просквоженные, мореные морозом и ветрами кости Тамаева, боцман ворчал, проклиная панцирную койку — жалкое барское сооружение: «Пепельница, как ни ляжь, всё ноги свешиваются». Проворчал и сейчас: — Тьфу, банка консервная!
Мальчишка заснул быстро, засопел, засвистел носопыркой. Тамаев позавидовал ему: святая душа у мальца, незамутнённая, в сон человечек проваливается, как муха в банку с вареньем.
— Тьфу! — ещё раз плюнул боцман.
Ему сон не шёл, хоть какую колдовскую траву пей, либо бабку-знахарку за лодыжку бери, чтобы что-нибудь сделала — сна нет, погружается боцман в липкую красную пелену, ворочается в ней, как в крови, хлопает ртом, стараясь захватить побольше воздуха, сипит, мычит, вскрикивает тяжело, а уснуть не может. И так изо дня в день, из ночи в ночь.
Видать, грехов много накопилось. Тамаев вытащил из-под тельняшки золотой нагретый телом крестик, поцеловал его:
— Прости ты меня, Господи!
На несколько минут забылся, увидел что-то весёлое, беззаботное — это к нему подступило прошлое, детство, в котором кроме горьких, чёрных минут были минуты светлые, но потом видение словно рукой смахнуло, картинки прошлого слетели, как крошки со стола. Он снова всплыл на поверхность и будто бы со стороны увидел себя.
— Вот чёрт! — выругался Тамаев.
Было тихо. Во рту скопилась горькая слюна, он хотел отхаркнуться, но потом подумал, что Раиса будет скандалить, и с трудом проглотил этот комок. Глотка спеклась, ноздри слиплись.
Хотелось курить. Тамаев приподнял тяжёлую голову, обвёл глазами комнату. Матросов ещё не было. Мишка безмятежно спал на бушлате — посвистывая носом, сжался в калачик.
«Вот хорёк! — подумал Тамаев. — Когда большим станет — свист этот в большое орудие обратится: храпом своим будет запросто разваливать стены». Тамаев встал, накинул на плечи бушлат и, стараясь не скрипнуть ни одной паркетиной, пошёл на кухню. Раиса ругалась, когда матросы курили в комнате. «Барынька Раиса, мужика с хорошим ялдаком на тебя нет!» — сморщился Тамаев, притиснулся поближе к форточке, чтобы дым не оставался на кухне, вытекал наружу.
Глухой узкий проулок, на который здание выходило своей нелицевой задней частью, был холоден и враждебно пуст, словно бы не знал ни жизни, ни людей. «Хоть бы кошка какая возникла, что ли, — подумал Тамаев, — крикнула, мяукнула, всё веселее было бы. Тьфу! А не послать ли всё к бениной маме и не мотануть на юг, к морю тамошнему, а? Устроиться шкипером на какой-нибудь буксир,
Он услышал звук — сразу понял, что звук этот нехороший, — неподалеку затарахтела машина. Ну кто в этот час может ездить на машине? Ответ один — ясно кто. Вот звук мотора пропал. Тамаев напрягся, стараясь уловить его, понять, куда идёт машина, потом тарахтенье возникло снова, но работал мотор недолго, опять исчез. Тамаев покрутил головой, подставляя к форточке то одно ухо, то другое — звук мотора больше не возник. Может, автомобиль, как и в прошлый раз, развозит пайки? Или топливо? Машина остановилась в соседнем, точно таком же, как и этот, проулке: Петроград тем и хорош, что рассчитан арифметически — будешь ходить по улицам и проездам, не собьёшься: все дороги Питера приводят к центру.
Вдалеке послышались шаги. Тамаев прижался к стеклу, чтобы рассмотреть идущих, побледнел.
— Ах ты, господи! — пробормотал он обмякшими губами, хотел вышвырнуть в форточку окурок, но подумал, что окурок этот засекут идущие, смял его в руке и, совершенно не ощущая боли, того, что горящий табак с шипеньем прилип к коже, машинально сунул в карман — себя Тамаев почти не контролировал, у него одна мысль забилась в голове: как бы уйти! Ввинтиться в пол, в щель, забраться под плинтус, обратиться в паутину и прилипнуть к потолку, стать невидимым… Только вот как это сделать?
Он метнулся в комнату, схватил бушлат, с ненавистью глянул на спящего Мишку: «Расскажет ведь всё сволочь! Придавить бы тебя», — беззвучно пронёсся мимо спальной — будить хозяйку он и не думал, без единого скрипа приоткрыл дверь, проскользнул в неё.
Ни улицей, ни проулком, ни подворотней уйти уже не удастся, шаги чекистов звучали недалеко. Всё! Уйти можно только верхом. Тамаев, зажав в себе дыхание, понёсся наверх. Хоть и шёл он бесшумно — научился передвигаться по-кошачьи ловко, без звука, жизнь этому научила, — а ему казалось, что идёт он с грохотом, оглушала кровь, нервно отдающаяся в ушах, оглушал страх.
Тамаев почувствовал, что ему страшно, он ощутил это каждой клеточкой кожи, ощутил всем телом.
— Ах ты, Гос-споди! — вновь беззвучно выдохнул он. — Только бы чердак не был закрыт, только бы чердак не был закрыт! Кто выдал, кто? — выплюнул он вертевшийся на языке вопрос. — Неужели всех морячков на кладбище арестовали и кто-то из них раскололся подчистую. А?
Шаги раздались в самом подъезде — громкие, чёткие, лицо Тамаева обмякло, сделалось неожиданно раздражённым, он схватился за карман, проверяя, на месте ли оружие, в следующий миг он замер с протянутой к низенькой чердачной двери рукой — вовремя сориентировался: чекисты в этот миг как раз остановились. Они слушали подъезд. Было всё-таки у Тамаева чутьё, реакции, хватка, раз он угадал этот момент.