Русские плюс...
Шрифт:
Так что дело у Галковского опять-таки не в евреях, галутных ли, библейских (ему не важно). Дело в русских. Мы, русские, и на практике, и в теории «удивительно способны к нечестности, неправде, юродству», мы непредсказуемы, и именно потому можем облапошить всякого, как, впрочем, и опростоволоситься с тою же вероятностью. Непредсказуемость наша — чуть ли не единственное спасение от «идиотизма», который мы обнаруживаем во всякой «правильной» ситуации.
Интересно, сойдут ли Галковскому эти пассажи у наших патриотов? За вдесятеро меньшее у них «русофобию» давали. Галковскому, я думаю, сойдет. Потому что тут никакой «филии» или «фобии». Чистое мышление, ангельское.
Так что же о русских?
«Русская
В последней фразе из-за Розанова вдруг выглядывает Горький. Но Галковскому все равно, с кем перекликаться. Как «галчонок», перелетает с ветки на ветку (самохарактеристика). Чисто русский способ мышления: не оперирует словом, а живет в слове (характеристика, данная Галковскому Кожиновым). Чисто русский предмет мышления: мы — они; наше — не наше; свое — чужое. Чисто русский пафос: не поймешь, где чье. Вместо категорий «истина — ложь» работают категории: «много — мало». Много говорят — значит, врут. Молчат — знают истину. Между прочим, очень точное наблюдение. Не в том смысле, где истина, а в том, что на Руси работает в качестве истины.
Применительно к литературе (а Галковский чисто литературный философ) это особенно существенно. Как-никак литература — «наше все»; она нам «историю заменила»; она у нас чуть ли самую жизнь вытеснила. Тут, кажется, и вход в лабиринт.
Кончик нити — бахтинский комментарий к «Запискам из подполья» («бесконечная речь», невозможность остановиться, воронка самовыговариванья). Галковский переходит к «Идиоту» («замкнутое пространство выговариванья») и осмысляет это истекание словами как чисто национальный феномен. «Русский с рукописью… Униженное, нелепое шнырянье по коридорам. Навязыванье всем своих рукописей».
Это уже вполне прикладной вариант, но не будем искать здесь автобиографических оттенков. Галковский по редакциям не «шныряет» — сидит сиднем и пишет в стол. 70 листов «Бесконечного тупика» уже написано; автору еще только 32 года; что будет в 64? Хотелось бы, однако, извлечь Галковского из журнально-литературного ряда, где он сейчас преимущественно и осмысляется как феномен, и поместить в тот контекст, которого он сам взыскует: в контекст национально-исторический и вместе с тем всемирно-мистический.
У него в исходе — некая русскость: русский характер, русская ментальность, русская судьба. Причина всего, что с нами произошло, происходит и произойдет.
Я же думаю, что русские — не причина того, что произошло в окружающем нас мире, то есть в «империи» (и в «литературе»), русские — следствие того, что здесь происходило. Русская ментальность — результат. Результат этнического смешения, результат глобальной установки, результат растворения себя в общем деле. Если бы в такой же ситуации смешались другие этнические элементы, результат был бы приблизительно такой же. Если ходом вещей этносы сплачиваются в «империю» (в данном случае сплачивались славяне, финны и тюрки, к которым примыкали немцы, евреи, кавказцы и т. д.), то возникает «имперский народ», чаще всего — ценой этнического обезличивания. «Всемирность» и «всеотзывчивость» — приличные псевдонимы этого самостирания. Умение действовать в непредсказуемых ситуациях — всего лишь накопленный опыт, а неумение действовать в ситуациях «правильных» (равно как и судорожное желание отрегламентировать и отрегулировать жизнь, сделать ее «плановой», или, говоря в духе древних римлян, все разгородить и распределить) — сопутствующие эффекты, а может, знаки накапливающейся слабости. Разговорчивость — метод воздействия, а может, попытка заклинания.
Словообилие — черта народа связующего, сопрягающего. Хотя,
Так что «падение империи», на развалинах которой ликуют сегодня народы, освобожденные от «ужасов русификации», — несомненно, как-то подействует и на русский характер. Возможно, не все мы останемся святыми, но большинству из нас придется стать честными. С юродством возникнут сложности. Не исключено, что мы уже не будем так говорливы и литературны. Займемся собой, своим домом, своим делом. «Плоскими шахматами».
И евреи в своем государстве не будут так «безъяичны», как изобразил их Розанов, а Галковский повторил.
И французы не будут так «безмозглы», как кажется автору «Бесконечного тупика».
Это я уже не об «имперских» чертах характера, а о том, как все меняется в этой жизни. В том числе и национальные души.
Ортега-и-Гассет заметил: нации — не то, что «есть», а то, что «делается».
Вразрез с жанром Дмитрия Галковского, сочинение которого строится как цепочка примечаний к своим и чужим цитатам, — я эту мысль великого испанца оставляю без комментариев.
ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ
Прошу у читателя прощенья за крепкие обороты в тексте, но правда прежде всего.
Знаменитая издательница и публицистка, о крутом нраве и сочном русском языке которой давно слагаются легенды и в эмиграции, и в России, назову ее здесь Марьей Васильевной — сказала:
— Парижские тайны требуют времени. Надеюсь, вы не собираетесь потратить здесь ваше дорогое время на такую свалку, как Лувр?
Я замер. Отчасти чтобы скрыть смущение, отчасти оттого, что всплыли воспоминания: двенадцать лет назад я уже посетил Лувр.
Я с трудом попал тогда в писательскую тур-группу. На Париж нам было отведено четыре дня, на Лувр — четыре часа. Мы двигались строем, рассекая толпу, от экспоната к экспонату; нам было сказано, что отставших искать не будут. Звучало это почти так же, как: шаг вправо, шаг влево считается побег. Отставший и впрямь оказывался в незавидном положении: без обеда, без ужина и без внятных перспектив, потому что на счету был каждый франк.
Итак, мы шли, почти держась за руки, как детсадовская группа, и внимали экскурсоводу, но когда впереди показалась Венера Милосская, со мной что-то произошло. Я вдруг подумал, что никогда больше ее не увижу (был 1984 год, «холодная война»). Еще я подумал, что Алпатов советует непременно обходить скульптуру кругом. Словом, я отцепился от группы и, наступая на чьи-то ноги, слушая чье-то шипенье, пошел, как сомнамбула, вокруг статуи. Я прошел уже четверть круга, когда был схвачен за руку, остановлен, выдернут из блаженства, обруган и утащен догонять группу. Меня ждали. Из-за меня уже начали чуть-чуть стервенеть, потому что группа потеряла темп. Сжавшись, я выслушал все, что полагалось. Я знал, что поступил плохо. Но это была Венера Милосская — в первый и в последний раз в моей жизни.
Лишь двенадцать лет спустя выяснилось, что — не в последний.
Я попал в Париж в марте 1996 года — на международный симпозиум памяти Владимира Максимова: Максимов, писатель-эмигрант, основатель и редактор журнала «Континент», яростный публицист, раздразнивший своими последними статьями в «Правде» и правых, и левых, — умер за год до того в Париже.
Народу эмигрантского пришло много. Даже неожиданно много. Марья Васильевна дала этому факту столь же неожиданное (для меня) объяснение: