Русский Дом
Шрифт:
Наконец-то в ответе Барли проскользнуло раздражение.
– Вы говорите так, словно мы были любовниками, – сказал он с досадой.
Лицо Куинна осталось неподвижным. Возможно, он это для себя уже вычислил.
– Мистер Браун, я спросил вас, когда? – произнес Тодд тоном, показывавшим, что его терпением злоупотребляют.
– Кажется, во Франкфурте. В прошлом году. Выпили в «Хессишер хоф».
– На Франкфуртской книжной ярмарке, имеете вы в виду?
– Развлекаться во Франкфурт никто не ездит, старина.
– И больше никаких диалогов с Ландау после этого?
– Насколько помню, нет.
– И на Лондонской книжной ярмарке этой весной?
Барли, казалось, напряженно рылся в памяти.
– А, черт! Стелла!
– Прошу прощения?
– Ники положил глаз на девушку, которая прежде работала у меня. Решил, что она ему страшно нравится. Ему все нравились. Просто бык. Просил, чтобы я их познакомил.
– И вы познакомили?
– Попытался.
– Вы для него сводничали. Я правильно выразился?
– Вполне, старина.
– Будьте добры, что именно произошло?
– Я пригласил ее выпить вместе в «Косуле» за углом в шесть вечера. Ники пришел, а она нет.
– Так что вы остались наедине с Ландау? Один на один?
– Совершенно верно. Один на один.
– О чем вы разговаривали?
– О Стелле, наверное. О погоде. Бог его знает.
– Мистер Браун, вы близко соприкасаетесь с проживающими в Соединенном Королевстве советскими гражданами, в том числе и с бывшими?
– Иногда с атташе по вопросам культуры – если он соблаговолит ответить, что случается не так уж часто. Ну, и когда совписатель приедет с визитом, а посольство устроит для него прием с выпивкой, я скорее всего там побываю.
– Насколько нам известно, вы любите играть в шахматы в одном кафе в лондонском районе Камден-Таун?
– Ну и?
– А разве это кафе не облюбовано русскими эмигрантами, мистер Браун?
Барли повысил голос, но в остальном продолжал хранить спокойствие:
– Ну, я знаком с Лео. В шахматах Лео любит рискованные комбинации. Я знаком с Джозефом. Джозеф признает только нападение. Я с ними не сплю и не обмениваюсь государственными тайнами.
– Однако память у вас весьма избирательная, мистер Браун, не так ли? Особенно если учитывать чрезвычайно подробные ваши рассказы о других эпизодах и людях?
Но Барли все-таки не сорвался, отчего его ответ приобрел еще большую сокрушительность. На секунду даже создалось впечатление, что он вообще не намерен отвечать; терпимость, которой он проникался все больше, подсказывала ему: пренебреги.
– Я помню то, что важно для меня, старина. А если безнравственностью мыслей мне с вами не тягаться, то это ваша проблема, не моя.
Тодд покраснел. И продолжал краснеть. Улыбка Ларри становилась все шире, пока почти не достигла ушей. Куинн нахмурился, как грозный часовой. Клайв ничего не слышал.
А Нед порозовел от удовольствия, и даже Рассел Шеритон, погруженный в крокодилью дремоту, казалось, среди множества горьких разочарований вдруг припомнил что-то смутно приятное.
Вечером я пошел прогуляться по берегу и там наткнулся на Барли и двух его охранников: укрытые от виллы обрывом, они пускали по воде камешки, соревнуясь, чей пропрыгает дальше.
– Что, взяли? Взяли?! – восклицал Барли, откидываясь и взметывая руки к облакам.
* * *
– Муллы учуяли ересь, – объявил за ужином Шеритон, угощая нас очередным развитием игры. (Барли сослался на головную боль и попросил, чтобы ему принесли омлет в лодочный домик.) – В подавляющем большинстве в конгресс они въехали на платформе коэффициента безопасности. Что означает: повышайте военные расходы и развивайте любую новую, самую идиотскую систему, лишь бы она обеспечила мир и процветание военной промышленности на ближайшие полвека. Если они и не спят с производителями оружия, так уж, конечно, едят с ними. А Дрозд насвистывает им очень скверную историю.
– А что, если это правда? – спросил я.
Шеритон грустно взял себе еще кусок орехового пирога.
– Правда? Советы не способны вести игру? Они срезают расходы, где могут, а шуты в Москве не знают и половины
– Так зачем же высовываться? – возразил я. – Если эта платформа непопулярна, зачем за нее держаться?
И вдруг я почувствовал, что готов провалиться сквозь землю.
Не так уж часто старик Палфри прерывает разговор, и все головы оборачиваются к нему в изумлении. А на этот раз я вовсе даже не собирался рта открыть. И вот Нед, Боб и Клайв уставились на меня, как на умалишенного, а молодые люди Шеритона (их за столом было двое, если не ошибаюсь) одновременно положили вилки и одновременно принялись вытирать пальцы салфетками.
Только Шеритон как будто ничего не услышал, а просто решил, пожалуй, съесть кусочек сыра. Он придвинул к себе сервировочный столик и теперь придирчиво рассматривал возможные варианты. Но никто из нас не думал, что мысли его действительно заняты сыром. Мне, во всяком случае, было ясно, что он тянет время, взвешивая, ответить ли и как ответить.
– Гарри, – начал он неторопливо, обращаясь не ко мне, а к датскому сыру. – Гарри, клянусь богом, перед вами человек, посвятивший себя миру и братской любви. Под этим я подразумеваю, что главное мое честолюбивое желание – вытрясти из огнедышащих пентагоновцев столько дерьма, чтобы им впредь неповадно было внушать президенту Соединенных Штатов, будто двадцать кроликов равны одному тигру и будто любой занюханный траулер, промышляющий сардин более чем в трех милях от порта, это советская ядерная подлодка в штатском. Кроме того, я больше не желаю слушать идиотские призывы выкопать в земле норки и пересидеть в них ядерную войну. Я гласностник, Гарри, мои родители – давние-предавние гласностники. Для меня гласностицизм – это образ жизни. Я хочу, чтобы мои дети жили. Цитируйте меня, и на здоровье!
– А я не знал, что у вас есть дети, – сказал Нед.
– Фигурально выражаясь, – ответил Шеритон.
Тем не менее Шеритон, если сдернуть обертку, описывал нам правдивый вариант своего нового «я». Нед это ощутил. Я это ощутил. А если Клайв не ощутил, то потому лишь, что сознательно укоротил каналы своего восприятия. Эта правда заключалась не столько в его словах, которыми он чаще пользовался для сокрытия своих чувств, чем для их выражения, но в том совсем новом, рвущемся наружу смирении, которое начало проскальзывать в его манере уже после его разбойничьих дней в Лондоне. В пятидесятилетнем возрасте, четверть века пробыв глашатаем «холодной войны», Рассел Шеритон, используя выражение Уолтера, тряс решетку своих пожилых лет. Мне и в голову не приходило, что он может стать мне симпатичен, но с этого вечера я начал испытывать к нему нечто вроде симпатии.