Русский лес
Шрифт:
— И сколько же вам платят за такие поношения? — тихо спросил он.
— А вам к чему это?.. нанимать, что ли, собираетесь?
— Просто так, из интересу и сочувствия.
— Так чего ж мне платить: я тут своя. — И сменила разговор: — Сразу водкой займетесь или сперва сундук посмотрите?
— Предпочту начать с сундука, — вполне оправдывая её ожесточенье, иронически поклонился Вихров.
— Тогда... здесь прямого ходу нет, придется нам с вами двором идти.
Мимо заросшего бурьяном каретника без кровли и через полутемный кабинет, где над старинной конторкой в солнечном луче, пробившемся сквозь закрытый ставень, посверкивал перекрещенный с алебардой курдский ятаган, девушка повела гостя по винтовой лестнице и, пока тот взбирался вверх, отомкнула дверь в святилище исторического деятеля
— Вот, глядите... тут все, что от Феклуши уцелело, — сказала вихровская спутница и, отвернувшись, присела у затянутого паутиной подоконника.
С чувством почтительного смятения взирал пашутинский лесничий на валявшиеся вокруг разрозненные издания и бесценные манускрипты, достойные национального музея, созданные чьим-то вдохновенным подвигом, может быть украденные у огня изуверов, чтобы со временем пройти длинный путь из мешка малоазиатского мусорщика до парижского антиквара, купленные русским барином на крепостные труды вихровских дедов и теперь невежеством собственника обреченные на тление. Он взял с полу попавшую в поле зрения нарядную книгу, иконографию венецианских дожей, и смахнул рукавом с гравированного на меди Николы Контарена узкий землистый следок от босой Феклушиной ноги. Потом в поднятом наугад, наискось исписанном листке с улыбкой прочел сапегинское рассуждение о неминуемости деспотического византийства для любой российской государственности. Нет, едва ли здесь нашлась бы хоть в полторы строки справка о безвестном енежском мужике, застреленном в неравной борьбе; ещё бесполезнее было искать её в железном, тоже наполовину опустошенном сундуке, где, видимо, хранились самые отборные сокровища. Судя по расплывшейся надписи на обложке, сверху оказался отрывок из древнегреческого евангелия; рыжие потеки дождей посмыли киноварь и золотце тысячелетней красоты, и Вихров прикинул в уме, сколько ж русского льна и леса ушло за облезлый, скоробленный пергамент, который он держал в руке.
— Крыши-то чинить надо, малоуважаемые господа! — с сердцем заметил он и бросил чужую собственность назад, в яму.
Вслед за тем он невольно пожалел свою спутницу, безучастно притихшую у окна. Чтоб смягчить давешнюю старухину выходку, он сказал, что, пожалуй, обиды от больных и престарелых недействительны, хотя, конечно, всякий подавленный, невысказанный гнев лишь умножает степень рабства. Ему пришлось спросить, слышит ли она.
— Еще бы! Вот вы про крыши ругаетесь, так они везде у нас текут. Старуха ничего тут чинить не хочет. Мы деньги на отъезд копим. — И, несколько оживясь, спросила вдруг, в какую же сторону отсюда лежит страна Померания.
— Значит, вы вместе со старухой решили из России уезжать?
— Небось обманет, а то и поехала бы. Ведь страшно тут одной-то остаться.
— Чего страшно-то?
— А убьют.
Он нахмурился.
— Кто вас убьет?
— А мужики, — отозвалась она, дрожащими пальцами расставляя на подоконнике в кружок, усиками к центру, всех сохлых бабочек, чудом пробившихся сюда за четверть века. — Знаете, как они нас ненавидят? Даже во сне вижу, будто вечер и они входят вон в те ворота... сюда, на расправу! — и показала на входную арку, белевшую за окном, в проеме темно-зеленых парковых кулис. — Человек одиннадцать, в чёрном все, ровно от обедни... значит, помолясь. Трактирщик Золотухин впереди...
— И, как же, с топорами они... или просто с кольями? — с жгучим любопытством осведомился Вихров, потому что сам не раз думал о том неминуемом, что возникает на границе терпения и в защиту попираемой народной жизни, — словом, о санитарной рубке, на языке его профессии.
— А не видать... руки-то за спиной у них. И будто уж залилось с заднего крыльца и дымище ползет понизу, а я в сирень спряталась, не дышу, и, главное, не ловят они меня, а только глазком смотрят искоса, куда побегу.
— Чушь какая. Кто же это вас так... старуха напугала?
— Уж не знаю, может, и старуха. Она беспокойная стала, все с портретом разговаривает. А то, бывает,
Вихрова ужаснул тогда этот горький вздох, эта страстная покорность перед своей участью. Как и всякий честный человек на его месте, он жарко заговорил о своем народе, самом справедливом и великодушном из всех, потому что нет ему равных по силе духа и размаху его истории, о его чуткости к чужим несчастьям, о медлительном и печальном строе его песен, причем с особой нежностью помянул Ноченьку, — о его вере в чистого и гордого человека, которую, как свечечку, пронес сквозь непогоду своей затянувшейся ночи; он не миновал ничего, что могло избавить приглянувшуюся ему девушку от её изнурительных видений, и в первом ряду помянул беззаветный труд, которым только и можно снискать признание народа, потому что не ускользает от его внимания ни одна, самая тайная крупица содеянного добра или зла.
Она терпеливо кивала на его попытки помочь чужой беде с помощью таких умных и нарядных слов.
— Очень складно у вас получается. Это, пожалуй, правильно вы сказали, что песня — обратная сторона молитвы. Ну, что же, и на том спасибо вам...
— Благодарить-то не за что пока, милая барышня, — смутился он. — А вы сами пробовали подойти поближе к этим, я повторяю, очень хорошим людям?
— То есть как вас понимать?.. подольститься, что ли, к ним?
— Нет, я хочу сказать — открыто поговорить с народом, потому что это ваш народ... или всё в крепости отсиживаетесь?
— Не без того, пыталась, — с холодком призналась девушка, блеснув рядом отличных зубов. — Вот позавчера ещё, например, как всегда перед покосом, ихние девушки хоровод водили у Заполосков. И уж так-то мне захотелось попеть с ними, просто в горле запершило. Я подобралась поближе, все ждала: авось покличут. А они, как заметили, враз перестали и побежали вниз по межке. Одна ещё оглянулась, пальцем показала, посмеялась на меня...
— А вы и обиделись?
— Чего ж на них обижаться... мне и снопа не связать, — значит, последний я у них человек. Только и научилась шить, штопать да на старуху стирать... чужим не доверяет. Правда, вишню ещё ловко мариную: целый чулан стоит, а угощать некого... вот вам под водку целую плошку наложу. — И вдруг как бы крестом все перечеркнула: — Ничего, огонь все доест!
Жалость и странное, вдруг шевельнувшееся недоверие к её искренности боролись в Вихрове; он заглянул своей провожатой в глаза:
— Вы и в самом деле так верите в него... ну в огонь-то, или просто словечками играете?
Подавленная вспышка гнева прозмеилась в её губах:
— Да смысл-то мне какой?
— Вот я и хочу разгадать.
— Воля ваша обижать меня... а только даже место могу показать, полыхнет откуда. Ведь я вам не жалуюсь... даже кто вы, не знаю! — сдержанно обронила она и поднялась, смахнув мушиное кладбище на пол с подоконника. — Как, ещё копаться станете в старье али домой поедете? У меня ещё делов там подкопилось...
Замкнув книжное святилище от Феклушиных набегов, девушка терпеливо ждала вверху, пока он спускался, гремя ногой по лестнице впотьмах. Молодые люди двинулись к дрожкам, привязанным у вековой липы на левом крыле, где когда-то стояли и кнышевские. Однако по усиленной просьбе Вихрова они прошли туда кружным путем, в обход пруда, так как у гостя возникло неодолимое желание посетить места своих детских приключений с Демидкой, в частности взглянуть, расправилась ли с тех пор трава, смятая его долгой и безнадежной ходьбой с сычом под рубахой. По дороге спросил спутницу мельком, настоящее ли это её имя — Элен, и та объяснила без оттенка горечи или обиды, что раньше её звали Леночкой, но когда в канун войны, по прихоти молодых хозяев, перебивали мебель английским штофом, стригли парк, заводили верховых лошадей и гончих, то заодно переименовали и её в согласии с новым стилем усадьбы.