Русский Нил
Шрифт:
Я учился в этой гимназии в директорство Садокова, [29] который за административные таланты был сделан впоследствии помощником попечителя московского учебного округа. Отличие для директора гимназии неслыханное и небывалое никогда! Действительно, он был очень умен. Деятелен, дальнозорок, предусмотрителен, влиятелен, и даже очень влиятелен, в городе. Голос его, авторитет его везде имел вес. В трудах он был неутомим. Гуманен. Но я имею грех, что почему-то никогда не любил его. Не любил просто потому, что боялся и что он был «начальство». Нужно его было передвинуть не на пост помощника попечителя, а прямо попечителя; тогда этот крепкий русский человек, обаятельно спокойный и ласковый, с железной волей и неустанный с утра до ночи, несмотря на 60 лет, сделал бы очень многое для образования в семи или восьми губерниях, подведомственных московскому попечителю. Но в качестве «помощника» он должен был стать только зрителем тех проделок и гешефтмахерств, какие его начальник, граф, [30] утонувший в долговых обязательствах, проделывал на своем "ответственном посту" с помощью правителя своей канцелярии. Мир праху их всех…
29
Сохранился
30
Граф Капнист Павел Александрович (1840–1904) — сенатор, попечитель Московского учебного округа. Централизованная система образования состояла из учебных округов, в которые входили по семь или восемь губерний. Во главе учебного округа стоял попечитель.
Темное время, не любимое мною.
Дни и ночи плывешь по Волге… Все так же рассекают спицы пароходных колес ее воды… Солнце всходит и заходит, и, кажется, нет конца этой Волге. "Мир Волги"- как это идет! Свой особый, замкнутый, отдельный и самостоятельный мир. Как давно следовало бы не разделять на губернии этот мир, до того связанный и единый, до того общий и нераздельный, а слить его в одно! Россия, разделенная на совершенно нелепые «губернии», ничему в ней не отвечающие и ниоткуда не проистекающие, на самом деле представляет группу стран, совершенно иного в каждом случае характера, иной природы и со своим у каждой страны средоточием. Что Волга имеет общего с черноморским побережьем? С Кавказом? На Волге даже и не вспоминаются, даже и на ум не идут Одесса или Владикавказ. Просто — не чувствуются, никак не чувствуются. А Рыбинск, например, чувствуется в Астрахани, и Астрахань чувствуется же в Рыбинске. Все это соединено, слито, а Рыбинск и Одесса «разлиты» по разным котлам. Самим Господом Богом разлиты. Тут не надо противиться природе вещей. Не нужно трепетать за единство империи, или, вернее, России, которая тем меньше будет иметь тенденцию рассыпаться, чем более каждая часть будет чувствовать удобнее себя, поместится удобнее для себя географически, хозяйственно и этнографически. Искусственное разделение на «губернии» с отношением каждой губернии только к Петербургу, а не к соседним губерниям или вот не к "матушке Волге" в ее целом — это не может не вредить тысяче местных (приволжских) интересов и нужд, не породить тысячи упущений, не причинить тысяч и тысяч ущербов единичным хозяйствам и не внести в души людей тысяч и тысяч досад и раздражений. К чему все это? Очевидно, «Приволжье», "Приуралье", «Черноморье», "Кавказ", «Туркестан», "Балтика", «Литва», "Польша"-вот естественные «края» и «земли», вот великие «землячества», из которых состоит Великая Русь. Как инстинктивно умно студенты последних десятилетий стали группироваться в «землячества». "Земляк", "соотчич"-самое натуральное понятие, факт и имя. И никакого тут «разделения», "распада", «разложения», просто — естественность и удобство.
Начиная с Нижнего, берега Волги резко изменяются: они становятся пустынны и мало заселены, в то же время геологически красивее. Не видно этих постоянных деревенек, громадных торговых сел и частых городов. Чувствуешь, что удаляешься из какого-то людного и деятельного центра на окраину, менее культурную и менее историческую. На Волге в самом деле сливаются Великороссия, славянщина с обширным мусульманско-монгольским миром, который здесь начинается, уходя средоточиями своими в далекую Азию. Какой тоже мир, какая древность — другой самостоятельный "столп мира", как Европа и христианство. На пристанях все более и более попадаются рабочие-татары. А в Казани пристань парохода уже завалена их «басурманскими» шарфиками, шапочками и туфлями. "Ну, Магометово царство пошло", — думаешь.
Дюжий, здоровый народ. Во что оценить только одно, что из десятков и сотен миллионов от Казани до Бухары и Каира нет из ихнего народа ни одного пьяницы! Ни одного пьяницы: этому просто, кажется, невозможно поверить! Ведь вино так сладко? Да, но и опий сладок, но он запрещен в Европе. Запрещен, и нет, не манит. Проклятый алкоголь есть европейская форма опия, и если мы не кричим и не визжим при его виде, как закричали бы и завизжали, если бы народ вдруг начал окуриваться опием, то оттого только, что алкоголь у нас «свое», привычное. Но качества в следствия его — точь-в-точь как опия и гашиша: одурение, расшатанность воли и характера, нищенство, преступление, вырождение, смерть.
Поговаривают иногда о религиозном обновлении, о новых чаяниях и горизонтах здесь, о новом пророчестве и новом апостольстве: воистину не принял бы никакого пророка, который не начал бы дела своего с вышиба бутыли с водкою из народных рук. "Пьяный не помнит Бога, пьяный — не мой"- вот с каким первым словом пусть явится новый пророк на Руси. Да и в самом деле, какая религия около пьянства? Какая молитва у пьяного? Какого от него ждать исполнения религиозного закона? По самому существу дела, для каждого пьющего водка и есть «бог», — это его "сотворенный земной кумир", который его вечно тянет, тревожит, заставляет забывать все, в том числе Бога на небесах. Все пьющие, которые говорят, что они "верят", — лгут: их пьяный язык плетет, что угодно, песню или молитву. "Слово веры есть у них, но закона веры нет в них и нет, и не может быть памяти Бога".
"Пьющие — не мои" — вот слово нового пророка.
Проплывая через Казанскую губернию, мы были зрителями странной картины, которая не сейчас объяснилась. Перед носом парохода пересекла путь лодка. "Утонут! Утонут!" — говорили пассажиры в страхе, видя, как несколько мужиков, очевидно, пьяных, что-то неистово крича, ломались, вертелись в лодке, а один из них, перегнувшись за борт лодки, окунулся головою в воду. Но поднялся и махал руками и что-то кричал, потрясая кулаком вслед уже проплывшего парохода и неистово показывал, очевидно, пассажирам парохода, на воду. Точно он толкал кого-то мысленно в воду. Каково же было наше удивление, когда минут через десять на пароходе заговорили, что это — не пьяные, а голодные мужики, из голодающих мест
Гимназия, ученички в мундирах; почта цивилизованного государства, спокойно принимающая корреспонденцию: "У вас заказное письмо? Две марки". — "Простое? Одна марка!" — "У меня простое, потому что это записочка к любовнику". — "Это заказное, потому что отношение к исправнику". И около этого… человек, которому нечего есть, и он не ел сегодня, не будет есть завтра и вообще не будет есть!!! Бррр… Не понимаю и не верю. Читал в газетах — и не верю, видел — и все-таки не верю!!!
Как может быть то, чего не может быть? Разве "дважды два" уже "пять".
Вот наконец и вторая моя родина, духовная, — нагорный Симбирск. Я не надеялся когда-нибудь его увидеть, потому что не было и не предвиделось никогда повода спуститься так далеко по Волге. Зачем? Я не странствователь, а домосед. Но выпал случай "хорошенько отдохнуть", и фантазия отдыха повлекла меня на Волгу.
Мы, гимназисты младших классов, ни разу не рискнули переплыть на лодке на ту сторону Волги: так широка она в Симбирске. Во время весеннего разлива глаз уже не находит того берега, теряясь на глади вод. Берег чрезвычайно крут: и самый город с его «венцом» (гулянье над Волгою) лежит на плоском плато, которое обрывается к берегу реки. В симбирской гимназии я учился во 2-м и 3-м классе в 1871–1873 учебных годах, [31] в пору директорства там Вишневского, в пору Луповского, Христофорова, Штейнгауэра и Кильдюшевского, из которых некоторые были известны не в одном Симбирске учебниками или литературно. Всякий, взглянув на эти коротенькие годы (1871–1873) и молоденькие классы (2-й и 3-й), усомнится и не поверит, что же я мог тогда видеть, заметить и пережить? Между тем я пережил в них более новое и, главное, более влиятельное, чем в университете или в старших классах гимназии в Нижнем.
31
Здесь и далее у Розанова описка: братья Розановы жили в Симбирске в 1870–1872 годах.
Я не только не встречал потом, но и не могу представить себе большего столкновения света и тьмы, чем какое в эти именно годы (и, вероятно, раньше и позднее потом) происходило именно в этой гимназии. Вся гимназия делилась на две половины, не только резко различные, но и совершенно противоположные, тайно и даже явно враждебные, — совершенной тьмы и яркого, протестующего, насмешливого (в сторону тьмы) света. Прямо из "мамашиного гнездышка" (в Костроме) я попал в это резкое разделение и ощутил его не идейно и "для других", а ощутил плечом, кожею и нервами, для "своей персоны", что такое и тьма, что такое и свет. Воистину для меня это было как бы зрелищем творения мира, когда Бог говорит: "вот — добро", "вот — зло". Боже, такая разница пережить это разделение или только сознать его, какое богатство и преимущество физиологического ощущения над идейным, головным, когда копаешься-копаешься и вот докапываешься до "умозаключения".
Здесь чувствует кожа, и все незабвенно!
"Управлял" гимназией Вишневский — высокий, несколько припухлый, "с брюшком" и с выпуклым, мясистым, голым лицом генерал. За седые волосы в седой пух около подбородка ученики звали его «Сивым» (без всяких прибавлений), а генералом я его называю потому, что со времени получения им чина "действительного статского советника" никто не смел называть его иначе как "ваше превосходительство" и в третьем лице, заочно, «генерал». Но он был, конечно, статский. Он действительно «управлял» гимназиею, то есть по русскому, нехитрому обыкновению он «кричал» в ней и на нее и вообще делал, что все «боялись» в ней, и боялись именно его. Все мысли и всей гимназии сходились к «нему», генералу, и все этого черного угла, где, видимо или невидимо (дома, в канцелярии), стоит его фигура, боялись. Боялись долго; боялись все, пока некоторые (сперва учителя и наш милый, образованный инспектор Ауновский) не стали чуть-чуть, незаметно, про себя, улыбаться. Так чуть-чуть, неуловимо, субъективно. Но как-то без слов, без разговоров, гипнотически и телепатически улыбка передалась и другим. От учительского персонала она передалась в старшие ряды учеников и стала по ярусам спускаться ниже и ко 2-му году моего пребывания здесь захватила вот даже нас, третьеклассников (то есть человек пять в третьем классе). Улыбка разнообразилась по темпераментам и склонностям ума, переходя в сарказм, хохот или угрюмое, желчное отрицание. Всего было, всякие были. Улыбка искала себе опора: она ставила делом чести чтение книг, и никогда я (и мои наблюдаемые товарищи) не читал и не читали столько, сколько тогда в Симбирске читали, списывали, компилировали, спорили и спрашивали. Такой воистину безумной любознательности, как в эти 71–73 годы, я никогда не переживал. «Ничего» и «все». С «ничего» я пришел в Симбирск: и читатель не поверит, и ему невозможно поверить, но сам-то и про себя я твердо знаю, что вышел из него со «всем». Со «всем» в смысле настроений, углов зрения, точек отправления, с зачатками всяческих, всех категорий знаний. Невероятно, но так было. Разумеется, невозможно было самому все это проделать: но, на счастье, я плохо учился, выйдя совершенным «дичком» из мамашиного гнездышка, и для меня взят был «учитель», сын квартирной хозяйки, ученик последнего класса гимназии Николай Алексеевич Николаев. С благоговением пишу его имя теперь на старости лет, хотя уже сам классу к пятому вспоминал о нем не иначе как насмешливо и мысленно с ним споря. Но это пусть. Фаза пройдена. А пройти ее, я так особенно и чудесно пройти, я мог только с Н. А. Николаевым.