Русский путь. Вектор, программа, враги
Шрифт:
Вот Булат Окуджава: «Мои родители, которых я так любил и люблю, – они были фанатичными большевиками… Я ведь сам был “сталинистом”, несмотря на то, что у меня репрессировали родителей… Такое было время. В том-то и драма». Ах, какая драма – перешел на сторону врага. Ну, перешел – так молчи или хотя бы скажи: мол, с возрастом я понял, как индоктринировали меня, ребенка, проклятые большевики.
Тут же и Е. Евтушенко, другой кумир шестидесятников: «Я ходил вместе с мамой и отцом на демонстрации и просил отца приподнять меня повыше. Я хотел увидеть Сталина. И я страшно завидовал тем моим ровесникам, которым выпала честь подносить букеты цветов Сталину» (см. [5, с. 175]) [6] .
6
Разумеется, есть и исключения:
Может быть, этими своими нормальными детскими представлениями они оправдывают свой выбор в зрелом возрасте – ненавидеть советский строй и в то же время пристроиться в идеологическую элиту советской власти? Но это слишком наивно. Лучше бы они сказали, когда и какой голос свыше им был, чтобы порвать духовную нить со своими любимыми родителями? Какое озарение к ним пришло, из какого источника? Объяснения если и бывают, то нелепые.
В.М. Воронков, из «молодых» диссидентов, описывает свою перверсию («переворачивание») так: «Я был “правоверный” советский комсомолец, хотя и слушал западное радио. В июле 1968 г. поехал в Чехословакию. Я мало что понимал, но в Чехословакии стал читать их газеты. Мне импонировал социализм с человеческим лицом… Мне казалось, вот-вот СССР станет перенимать чешский опыт. За день до ввода войск я выехал из Чехословакии, остановился во Львове… Включил приемник, помню, нашел волну ВВС и услышал, что “советские войска вошли в Чехословакию”. Я был настолько потрясен, что рыдал… Вернулся в Ригу. Написал статью в университетскую газету, которая называлась “Чехословакия. Август 1968”, где обрисовал, как хорошо и замечательно было в Чехословакии и жаль, что советский народ этого не знает… Больше всего тогда впечатлило, что все мои друзья, критически относящиеся к власти, поддержали ввод войск в Чехословакию» [8].
И это в 22 года, хотя все его друзья-диссиденты поддержали ввод войск в Чехословакию. Даже сами чехи в массе своей быстро успокоились и еще в течение 20 лет нормально жили и развивались, а он – навсегда возненавидел СССР. Как он разглядел в Дубчеке «социализм с человеческим лицом»? Ведь тогда мало кто не понимал, что вся эта ахинея о социализме и о человеческом лице – для наивных дамочек, суть в том, что пытались вырвать ЧССР из Варшавского договора и разрушить центр системы ПВО, что для СССР было неприемлемо. Но даже если в 22 года советский комсомолец еще не мог этого понять, то уж сегодня-то повторять эти байки – каково? Ведь после 1989 г., когда деятели «пражской весны» выявили свою суть, никто из их почитателей не признал, что тогда, в 1968 г., он ошибался. Дубчек вовсе не был «коммунистом-романтиком». После 1989 г. он сидел во главе парламента и штамповал все антисоциалистические законы.
Вторжение в ЧССР сплотило «шестидесятников» как антисоветскую силу. Недаром в перестройке так активны были обществоведы, исключенные из КПСС в 1968 г. за то, что писали письма с протестами. Кстати, эти исключенные из КПСС интеллектуалы составляли вроде бы опальную, но привилегированную касту; интеллектуальная бригада власти как бы говорила им: «Ребята, мы с вами, но это пока секрет, погодите чуток». Конечно, вторжение было не причиной их поворота к измене в холодной войне, а лишь удобным поводом, моральным прикрытием. В мемуарах западных лидеров еврокоммунизма это говорится открыто: к 1968 г. «развод» с СССР уже назрел, а вторжение лишь сделало этот развод более скандальным – возникла возможность устроить истерику.
Как же формировалось сознание советских людей на последнем этапе существования СССР? После войны обществоведы (включая гуманитариев) получили доступ к огромной аудитории. Причем доступ непосредственный, с воздействием через личное устное общение – очень важный канал убеждения и внушения, помимо печатного слова, кино, радио и телевидения. Помимо вузов, техникумов и школ, где преподавались предметы, насыщенные идеологией, была развернута широкая сеть политического просвещения. В 1947 г. в СССР действовало 60 тыс. политшкол, где обучалось 800 тыс. человек, в 1948 г. уже 122 тыс. политшкол с 1,5 млн
Огромная армия преподавателей общественных наук и журналистов представляла собой профессиональное сообщество, которое было воспитано и «наполнено» идеологическими штампами и стереотипами, выработанными элитой этого сообщества – авторитетными философами, экономистами, социологами и пр. Поддержку им оказывали «деятели культуры», воспитанные и отобранные чиновниками из числа той же элиты [7] .
Но каковы были установки этой элиты, имея в виду ту ее часть, которая не была открыто диссидентской или даже «приемлемо вольнодумной»? Ведь эти установки, даже если они прямо не проговариваются, передаются слушателям и студентам. Долго сопротивляться тому, что слышишь с кафедры или с амвона, человек не может – сил не хватит (кучка бунтарей не в счет, их мягко отсеивали, отодвигая от возможности «когнитивного бунта»).
7
То, что некоторым писателям и бардам пришлось работать в системе «самиздата» или разъезжать с концертами по вузам и НИИ, ничего не меняло, у них были высокие покровители, без одобрения которых не было бы ни песен Высоцкого с Окуджавой, ни шуток Жванецкого.
Вот, например, воспоминание видного и уважаемого философа академика Л.Н. Митрохина: «К тому времени (1958 г.) нам была ясна идеологически-корыстная фальшь официальной социальной науки (прежде всего “научного коммунизма”) уверявшей, что советский человек “проходит как хозяин по просторам Родины своей”… Да, Федор Васильевич Константинов… был одной из самых мрачных фигур того времени. Под его началом я работал несколько лет, был заведующим сектором, секретарем партбюро Института, переводил его во время командировки в Вену» [12].
Кажется, это редкая в истории культуры деформация сознания, произведенная перестройкой. Воспоминания Л.Н. Митрохина полны уважения к самому себе. Но, если ему «была ясна идеологически-корыстная фальшь официальной социальной науки», из каких побуждений он пробивался вверх по иерархии этой самой науки? Зачем он «был заведующим сектором, секретарем партбюро Института», работал под началом «одной из самых мрачных фигур того времени»? Ведь чтобы после этого на своем примере учить жизни молодежь, должно же было быть какое-то объяснение, какая-то уважительная причина! Можно и шире поставить вопрос: а при других политических режимах разве служение интеллектуала власти не «сопровождается мучительными переживаниями»? Да это одна из сложнейших проблем политической философии. Ведь интеллектуалу при осмыслении вариантов политических решений приходится постоянно находить баланс между несоизмеримыми ценностями. Эта ситуация не была обдумана. В результате большая часть гуманитарной интеллигенции стала осознавать себя как двуличную, а затем и приняла двуличие и обман как норму. Очень многие впали и в цинизм.
Самый сложный и большой вопрос, который мы затронем здесь лишь частично, – объяснить, почему в 1970– 1980-е гг. большая часть советских граждан оказалась так восприимчива к идеям, которые были «упакованы» в знакомые лозунги социализма и справедливости, но по сути отвергали главные принципы советского жизнеустройства (подробнее этот вопрос обсуждается в [6]). На мой взгляд, психологические защиты против таких идей утратили силу в результате мировоззренческого кризиса, вызванного сменой образа жизни большинства населения в ходе форсированной индустриализации и урбанизации. Этот кризис модернизации требовал преобразования идеократической системы легитимации советского строя, сложившейся в 1920—1940-е гг., которая апеллировала к традиционным общинным ценностям. По выражению М. Вебера, мировоззренческой основой русской революции был общинный крестьянский коммунизм, покрытый, как выразился Ортега-и-Гассет, «тонкой пленкой европейских идей» – марксизмом.
Нередко говорят, что в период сталинизма марксизм был «вульгаризирован» – интегрирован с крестьянским коммунизмом и сильно упрощен. В нем еще сильнее проявилась его «крипторелигиозная» компонента, на первый план вышли моральные ценности и пророчества. Кризис модернизации, напротив, требовал рационализации дискурса власти и кардинального усиления научного начала в идеологии. Для этого требовался «когнитивный бунт», о котором говорил П. Бурдье, но этот бунт приобрел антисоветский характер. Элита сообщества обществоведов СССР в своих учебниках и установочных книгах и докладах лишь усиливала идеократическую компоненту, в своем кругу оттачивая антисоветские аргументы.