Русский штрафник вермахта
Шрифт:
— А ну как к нам на огонек завернет, — забеспокоился Диц.
— Нет, он только по стратегическим объектам работает, по складам, штабам, — сказал фон Клеффель, — вот точно на железнодорожную станцию полетел.
Действительно, вскоре со стороны железнодорожной станции донеслись едва слышные разрывы обычных ручных гранат. Летчики просто выбрасывали их за борт кабины. Из-за малой скорости и высоты полета они добивались при этом феноменальной точности поражения.
Вскоре самолет вновь прострекотал, теперь уже точно над ними. Они даже не дернулись подстрелить его из винтовки. Пустое дело! Сколько раз пробовали! Он был практически неуязвим. Да и зачем портить стрельбой такой светлый праздник. Они лучше песни попоют. Вернее, пел Карл Лаковски, а они подпевали:
Vor der Kaserne Vor dem grossen Tor Stand eine Laterne Und steht sie noch davor So woll'n wir uns da wieder seh'n Bei der Laterne wollen wir steh'n Wie einst Lili Marleen Wie einst Lili Marleen. Unsere beide Schatten Sah'n wie einer aus Das wir so lieb uns hatten Das sah man gleich daraus Und alle Leute soll'n es seh'n Wenn wir bei der Laterne steh'n Wie einst Lili Marleen. Wie einst Lili Marleen. Schon rief der Posten, Sie blasen Zapfenstreich Das kann drei Tage kosten Kam'rad, ich komm sogleich Da sagten wir auf Wiedersehen Wie gerne wollt ich mit dir geh'n Mit dir Lili Marleen. Mit dir Lili Marleen. Deine Schritte kennt sie, Deinen zieren Gang Alle Abend brennt sie, Doch mich vergass sie lang Und sollte mir ein Leids gescheh'n Wer wird bei der Laterne stehen Mit dir Lili Marleen. Mit dir Lili Marleen. Aus dem stillen Raume, Aus der Erde Grund Hebt mich wie im Traume Dein verliebter Mund Wenn sich die sp"aten Nebel dreh'n Werd' ich bei der Laterne steh'n Wie einst Lili Marleen. Wie einst Lili Marleen. П
Это был последний раз, когда они пели все вместе «Лили Марлен».
Das war ein Fest
Это произошло случайно. Юрген здесь ни сном ни духом.
Просто через три дня пришел срок сажать картошку. Вот тут-то Юрген и вспомнил детские годы, отправился помогать фрау Клаудии. Он не собирался ни о чем ее расспрашивать. Женщина, истосковавшаяся по беседам, заговорила сама.
— Без хозяина дом сирота. Ветшает и старится. Как
Василий Тимофеевич еще в восемнадцатом ушел. Убили его. Новая власть землю крестьянам дала, но голытьбе деревенской этого мало было, она на земле работать не умела. Мы умели, потому и жили хорошо. При старой власти хорошо жили и при новой бы жили не хуже, с землей да с земли почему не жить? Но беднота комитет организовала, чтобы не только землю, но и имущество разделить, наше имущество. И комиссары их в этом поддерживали, они из района приезжали. У комиссаров свой интерес был, им хлеб был нужен, они это продразверсткой называли. Хлеб только у нас, работающих, был, вот они на нас и ополчились. Кто же по доброй воле свое отдаст? Так они с собой целые отряды привели. Той же голытьбы, только городской. Наганами трясли и все подчистую выметали. Даже семенные. Хоть ложись и помирай. Не стерпел этого мой Василий Тимофеевич, он хозяин был, его и застрелили.
Три года на лебеде прожили, потом полегче стало. Опять сеять начали, поднялись немножко. У нас с Василием Тимофеевичем три дочери было. Старшие замуж вышли в крепкие хозяйства. А Настасюшка, младшенькая, со мной осталась, тоже замуж вышла, муж ее к нам примаком пришел, нельзя в доме без хозяина. О зяте ничего плохого не скажу, непьющий был и до работы жадный, у них все семейство такое было. Через семейство и погиб. Но сначала Настасюшка ушла. Родила Клавку, так родами и кончилась. Беда не приходит одна. Коллективизация началась, новая напасть. Опять комиссары зачастили, отряды, теперь уж военные, вновь голытьба деревенская голову подняла.
Заводиле их главному, Сеньке Огульнову, дом наш приглянулся, он давно на него засматривался. Зятя-то уж не было, кто старуху с младенцем защитит? Он нас и раскулачил. Так все эти годы в сараюшке на задах и прожили. Я днем в колхозе спину гнула за галочки на бумаге, а вечерами Сеньке с его семейством прислуживала. Сенька — он идейный был, все книжки читал да в колхозе командовал, ему не до хозяйства было.
Нам с Клавкой еще, считай, повезло. Обе старшенькие мои так и сгинули незнамо где. Вместе со своими семействами. Собрали их в одночасье, погнали как стадо на станцию, там в поезд затолкали и повезли куда-то. Живы ли? Не знаю.
А потом голод был. Такого даже при продразверстке не было. Но тогда хоть понятно, сеяли в обрез или вообще не сеяли, а теперь в колхозе животы надрывали, убирали даже больше, чем раньше, а все одно — подчистую выметали. Баили, что к вам, в Германию, хлебушек наш эшелонами уходит. Так это или нет, не знаю, у нас ничего не оставалось. Люди от голода умирали, это в деревне-то, в урожайный год! А если кто колоски на поле подберет, уже на сжатом, эти колоски все одно бы сгнили, так того в лагерь. У нас в деревне таких четверо было, старуха Селивестровна, внучка ее, соплячка, да два пацана. Им по десять лет дали.
А Сеньку бог наказал. Его свои же расстреляли, пять лет назад. За вредительство. Да, навредил он много. А вот семейство его, детки, ни за что пострадали. Их как увезли в район, так их больше никто и не видел.
Вместо Сеньки другого прислали, городского. Он в костюме ходил и в сельских делах ничего не понимал, только кричал: «Давай! Давай!» С ним мы тоже хлебнули лиха. Он в нашем доме поселился. Что ж, хороший дом и — пустой. Вот и занял. Любил, чтобы ему по утрам свежие яйца подавали и молоко. Тогда разные послабления вышли, так что я через это и коровкой обзавелась, и курями, и гусями. Вроде как его, но и нам с Клавкой большое подспорье.
Он сбежал. Как только запахло жареным, так и сбежал. Недели через две после начала войны. Вот тогда я и вернулась в дом. Это мой дом, его мой Василий Тимофеевич строил. Пусть он не шибко счастливым оказался, этот дом, но в нем и при нем я всю жизнь свою женскую прожила. В нем, даст бог, и умру.
Юрген не задал ей ни одного вопроса. Он вообще за все время работы не произнес ни слова.
Sie waren die Gefangene
Это были пленные. Не те пленные, что подобно боксеру после пропущенного сильного удара впали в состояние грогги. Это состояние у некоторых проходит быстро, и они могут вернуться в бой. Эти, похоже, уже не могли. Несколько недель или месяцев плена перемололи их. Их военная форма превратилась в лохмотья, это постоянно напоминало им, что они уже — не солдаты. На изможденных лицах была написана обреченность без проблеска надежды. Они покорно рыли траншеи для победителей, низко опустив головы, не глядя ни на охранников, все так же немногочисленных и беспечных, ни в сторону близкого фронта.