Русское солнце
Шрифт:
89-й… совсем недавно, да?.. все крутилось, бурлило, люди избирали народных депутатов, до хрипоты спорили, боясь ошибиться. На «вече» сходился весь двор, даже пьяницы. Двор решал, кто от его имени пойдет на встречу с будущим депутатом, какие вопросы задаст и какой сделает наказ. Когда в Москве были первые съезды, в Ачинске никто не работал — народ смотрел телевизор. Два года прошло, всего два… а вроде как другая страна: Ельцину верили, конечно, но больше верили себе, Ельцин хоть и звал — с танка — к бессрочным забастовкам против ГКЧП (Ельцина показали в программе
Главный итог эпохи Михаила Горбачева: русский народ убедился, что от него, от народа, ничего не зависит.
И убедился (сколько можно себя обманывать, верно?!) уже на века.
Покорность перед жизнью, какой бы она ни была, покорность перед обманом, голодом, смертью — вот, пожалуй, самый страшный результат того, что Михаил Сергеевич назвал перестройкой.
Оказалось, что гласность, свобода слова, многопартийность — все, чем мог бы гордиться Горбачев и его соратники, — это не для народа, нет. Это для Москвы, Ленинграда и республиканских столиц. Русский человек — не искушенный человек; он всегда понимал свободу только в пределах своей улицы, а в пределах улицы она, эта свобода, примитивна, да и особых стеснений он никогда не чувствовал (даже при Сталине). А от Горбачева, от перестройки, от съездов в Москве русский человек ждал на самом деле совсем другого: чтобы (главное условие) не стало хуже и чтобы раз в год, хотя бы раз в год, в день рождения Михаила Сергеевича допустим, в стране бы снижались цены. Пусть на копеечку, но снижались, как при Иосифе Виссарионовиче, — все!
Если бы Горбачев начал реформы с экономики, а уж потом, если есть успех, если люди за него, подтянул бы к этой реформе общественные институты, свободу слова и т. д. — царь бы он был в России, царь; его б династия триста лет правила, и народ не пугался бы, а только радовался, что у Горбачева не сын, а дочь!
И до чего ж дошло? Свои ребята, ачинские, Пересекин Коля да и Борис Борисыч… тот же… знают, поди, почем ноне плацкарта в Москву… — Колька точно ездил, пусть не в Москву, а в Свердловск, но знать должон. И не говорит, собака! Завидует! Откуда, мол, деньга такая, чтоб в Москву мотаться. А у Егорки денег-то в один конец!
С Наташкой-подлюкой Егорка решил разобраться следующим образом: ничего ей, сучке, не говорить, но оставить записку: так, мол, и так, временно уехал… не скажу куда, потому что обижен до крайности.
И, не мешкая, на вокзал, к поезду: будет билет — хорошо. Не будет — ночь-другую можно и на вокзале пересидеть, срама тут нету…
Красноярск стал какой-то обшарпанный: ветер, мгла, людей за сугробами не видно, автобусы еле ползают, натыкаются на другие автобусы.
И вокзал жуткий, холодный. Как только тетки в кассах сидят? Или у них в ногах батарея спрятана? Теток топят, наверное, не то они жопу от стула не оторвут, а на вокзал, видно, власть не тратится, потому что народ ко всему привонялся, ничего не замечает — не до этого.
Сто семь рублей билет! Ну, дела!
До поезда был час, все вышло очень даже неплохо. Егорка смотался
Если бы русский человек не был бы так вынослив, страна бы — вся страна — жила бы намного лучше: только очень сильный человек может годами жить так, как жить нельзя.
Сила есть — ума не надо: что ж жизнь ругать, себя ругать, если силы есть?
Поезд пришел минута в минуту. Егорку поразило, что в вагоне, где, как он думал, народу будет тьма тьмущая, не было почти никого.
С верхней полки свесилась лохматая голова:
— Дед, закурить есть?
— Какой я… дед? — удивился Егорка.
— Ну, дай папироску…
— Да, счас!
Голова исчезла в подушках.
«Надо же… дед!» — хмыкнул Егорка. Он вроде как брился сегодня, что… не видно, что ли?..
— А ты, знача, курить хошь?
— Хочу! — свесилась голова. — Целый день не курила!
— А годков скель?
— Ты чё, дед, — мент?
— Я т-те дам… дед!
— Лучше папироску дай — поцелую!
— А ты чё… из этих? — оторопел Егорка.
— Из каких… из этих?
— Ну, которые… — Егорка хотел выразиться как можно деликатнее, — по постелям… шарятся…
— Я — жертва общественного темперамента, — сказала девочка, спрыгнув с полки. Она села напротив Егорки, тут же, не стесняясь, поджала голые коленки и положила на них свой подбородок.
— Ну, дедуля, куда шпандоришь?
На вид девочке было лет четырнадцать, не больше.
— Ищё раз обзовеш-си — встану и уйду, — предупредил Егорка.
— А ханки капнешь?
— Ч-чё? Кака ханка тебе? Ты ж пацанка!
— Во бля! — сплюнула девчонка. — А ты, видать, прижимистый, дед!
За окном Красноярье: елки и снег.
— Мамка шо ж… одну тебя пускат? — не переставал удивляться Егорка.
— Сирота я. Поньл?
— Во-още никого?!.
— Сирота. Мамка пьет. Брат есть.
— А чё тогда сирота?
— Умер он… летом. Перекумариться не смог, дозы — не было. Не спасли.
— Так чё: мать есть…
— Пьет она. Так нальешь?
— Приперло, што ль?
— Заснуть хотела… думала, легче бу. Не-а, не отпускает.
Пришел проводник, проверил билеты.
— В Москву?
— Ага, — кивнул Егорка.
— По телеграмме, небось?
— Какой телеграмме? — не понял Егорка.
— Ну, можа, преставился кто…
— А чё, просто так в Москву не ездят?.. — удивился Егорка.
— Нет, конечно. Не до экскурсий счас.
— А я — на экскурсию, понял?
Проводник как-то странно посмотрел на Егорку и вышел.
— Поздравляю, дед! — хихикнула девчонка, — лягавый, в Иркутске сел, этот… сча ему стукнет, они о подозрительных стучат, значит, если тот с устатку отошел — жди: явится изучать твою личность!
Егорка обмер: док-кумент-то в Ачинске…
— А ежели я… дочка, без бумажек сел, пачпорт оборонилси, — чё будет?
— Ты че, без корочек?
— Не… ты скажи: чё они делают?