Рябина, ягода горькая
Шрифт:
Грузчики незлобиво покрикивали на нас, но к вагону и близко не допускали. Время от времени они бросали нам пригоршни мелких кусочков, и тогда начиналась свалка. Мы сшибались, отталкивали друг друга, сбивали с ног, ползали на коленях, чтобы схватить хоть один кусочек облепленного снегом жмыха.
Набив карманы, ребята разошлись. И мне уже кое-что перепало, но я не уходил. Не мог я уйти от этих темно-желтых, пахнущих маслом досок. Мне бы хоть один такой обрезок, всего один…
Дверь вагона узкая, высоко, да и по мосткам все время ходят мужики. Тут уж ничего не отломится — разве что увесистый подзатыльник.
Грузчик шел совсем близко от меня: слышно было его тяжелое дыхание. Он нес плиты не под мышкой, а в охапке, как дрова. От этого ему плохо было видно тропинку, и он скособочил голову. В дверном проеме он вдруг поскользнулся, резко качнулся, пытаясь устоять на ногах, и ударился всей ношей о косяк.
Плиты с грохотом раскатились по заледенелой площадке перед входом.
Какая-то непонятная сила оторвала меня от земли и вышвырнула из-за угла. В один прыжок я схватил ближнюю плиту и бросился наутек. Вслед запоздало неслась совсем нестрашная и безобидная для меня матерщина.
Отдышавшись, я вышел на тропу через поле. Кругом было ровно, бело и пустынно, только вдали, перед избами, чернели фигурки идущих мне навстречу.
Я безнадежно опустил плиту к ногам. Только сейчас мне стало ясно, что самое тяжелое впереди. Если не попадутся ребята постарше среди поля, то в поселке они все равно отберут у меня жмых. В этом я ни капельки не сомневался: слишком привык к тому, что отпетые огольцы даже карманы выворачивали у мелкоты и забирали все, что им понравится.
Я стоял один, совсем один, среди стылых снегов, беззащитный, заколевший. У моих ног лежало такое богатство, потерять которое было невозможно. Еще раз оглядевшись по сторонам, я повернул назад… Возле крайнего забора зарыл в снег жмых и только тогда побежал домой, отогревая на ходу дыханьем занемевшие пальцы.
Лишь поздно вечером, когда обезлюдели улицы, я отправился за своей нелегкой добычей. Было темно, сильно завьюжило. Плита оказалась тяжелой и неудобной — слишком широкой для меня. Я нес ее, обняв обеими руками, поминутно сбиваясь с тропы и проваливаясь. Сквозь вой ветра то сзади, то спереди мне чудились шаги, в снежной пляске возникали чьи-то силуэты, тогда я уже сам затравленно бросался в сторону и зарывался в глубокий снег…
Мать было принялась ругать меня, но, увидев, как я заледенел, замолчала. Она раздевала меня, вытряхивала снег из валенок, из карманов ватника, растирала мне руки и плакала.
Уложив меня в постель, она прямо под порогом топором расколола жмых на кусочки и рассыпала их по рядну на печи.
Всю ночь мне кто-то жег каленым пятки. Мужик-грузчик со страшной руганью гонялся за мной. Я беззвучно кричал, задыхался, падал в горячий снег, и тогда мужик колотил меня по голове доской из жмыха. Голове почему-то не было больно, и только удары отдавались в ней тупо и гулко: «бут-бут-бут…» Мужик исчезал, взрослые ребята появлялись надо мной, скалились, требовали чего-то, а в голове неотступно стучало это «бут-бут-бут…»
Я проснулся весь в жару, знобком поту, обессиленный. Мать ласково гладила меня и, отвернувшись, украдкой утиралась передником. Она придвинула
МЕРТВАЯ ОЛЬХА
Солнце лениво сползло за синие увалы.
С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье Тулвы. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все радостным гулом.
Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог, был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» — несколько рядов наспех сколоченных из неструганого теса столов и лавок.
Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе — этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая, с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот. Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне довелось тогда прослушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.
Тихий таежный кордон сиротливо стоял у самой кромки леса неподалеку от железнодорожного полустанка.
Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.
Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовывали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.
Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре мне не было сказано ни слова.
Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.
— А-а! Нарушитель! — вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.
— Так это он палит костры в лесу, губит деревья! — рокотал голос. — Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся…
За столом в кухне сидел большой начальник — сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.
Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел па меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.
Мне уже было невтерпеж. Я переминался с ноги на ногу, тоскливо смотрел на распахнутую дверь и чувствовал, что или со мной случится беда, пли я вот-вот разревусь. А лесничий, ничего не замечая, говорил о загубленной вчера ольховой молоди и о том, какие они полезные, эти деревья.