Рядом с Джоном и Йоко
Шрифт:
— Так и есть, — согласился Джон.
— Иногда, когда я пытаюсь что-то сказать, я начинаю заикаться, — сказала Йоко. — Многие из нас подавляют в себе эмоции, оставляя взглядам посторонних лишь свой прилизанный образ. Как напыщенный парень из „Дневников безумной домохозяйки“ с его распевными интонациями — „а сейча-а-ас ты до-о-олжен съе-е-есть обе-е-е-ед, а-а пото-о-ом“… Как-то так. Крайне искусственный тон. Но, когда мне в песне хочется попросить прощения, я совсем не хочу говорить (Произносит нараспев.) „прости, мама“, тут скорее должна быть эмоция (Стеная и заикаясь.) — про-ости-и-и-и». Заика — это тот, кто чувствует нечто очень настоящее, не подавляя себя и не пытаясь пригладить. Так
— Но я заметил в этом также и другую сторону. Как в тихой, нежной, маленькой песенке Who Has Seen the Wind? на обратной стороне джоновской пластинки Instant Karma!.
— В той песне ты можешь услышать, как дрожит голос, — пояснила Йоко. — В ней есть пронзительный вой и надлом, это не профессиональное поп-исполнение, музыка отступает на задний план. В этой песне есть что-то от заблудившейся маленькой девочки. Я не хотела, чтобы она была слишком милой. Я хотела достичь того же эффекта, что и Альбан Берг в своей опере «Воццек», где пьяница чуть безумным голосом распевает «а-а-а-ах-х-ха-а-а-а-ах-х-х-х-х», как будто сломанная игрушка, некий вид тихого отчаяния. И в Who Has Seen the Wind? я об этом думала. Думала о женщине, которая выглядит нежной и спокойной, но внутри у нее настоящий ад.
— Понимаешь, картины Ван Гога могут тебя радовать, но ты охеренно четко знаешь, через какое дерьмо ему пришлось пройти. И эта боль — в его живописи, но помимо нее там есть и красота, и тепло, и краски, — заметил Джон.
— Если судить по твоему подавляюще мощному новому альбому, — сказал я Джону, — ты и сам прошел через такую боль. Я даже подумал, что ты на этой записи немного поиграл в Хоулин Вулфа. Я никогда не слышал, чтобы твои слова и голос так опасно близко подошли к эмоциональной пропасти, как это было в God, Mother, I Found Out и Well Well Well.
— Когда я был моложе, — ответил Джон, — я был гораздо менее успешным исполнителем. Но затем я стал больше напрягаться, больше… ну, типа, кем бы ты стал, превратившись в знаменитость? Кроме того, выступая вместе с Полом и Джорджем, я был более скованным. В Twist and Shout я немного отпустил себя, потом начались выступления, когда я уже не мог это контролировать, терял почву под ногами, просто безумствовал. Но сейчас я принадлежу сам себе, могу делать что хочу, не сдерживаться и спокойно сходить с ума. Я позволяю себе петь так, как пел, когда был совсем зеленым. Просто отпуская себя. Я снова начал делать это на Cold Turkey — и это влияние Йоко. Она так меня поразила, что мне захотелось больше использовать свой голос.
— Эта песня, Cold Turkey, изматывающая, потому что заставляет слушателя переживать на себе боль героиновой ломки. И ты действительно мог бы включить ее в свой новый альбом. Как думаешь?
— Когда я сейчас ее переслушиваю, она кажется мне куском дерьма. Я чувствую, что не смог отпустить себя по-настоящему и все выглядит так, будто я играю на публику. Но на этот раз, с новым альбомом, я наконец прорвался.
— Как и многие другие, я был потрясен тем, как сильно ты рисковал, записывая эту пластинку.
— Что ж, спасибо. Я просто излил все,
— Даже представить не могу, что ты будешь делать дальше.
— Может, на следующем альбоме я отдохну, — рассмеявшись, ответил Джон. — Может, получится I Want to Hold Your Hand, или Tutti Frutti, или Long Tall Sally, просто чтобы распрощаться с этим альбомом, иначе он станет ярмом на моей шее. А Йоко, может, запишет альбом в стиле «Леннон — Маккартни». Я не собираюсь устанавливать какие-то рамки. Я против рамок.
— Ты не чувствуешь, что здесь, в Нью-Йорке, в рамки тебя загоняют другие люди, поскольку ты звезда?
— О, здесь все прекрасно, поскольку в Нью-Йорке люди меня совсем не беспокоят. В офис моего менеджера приходил парень, чтобы подстричь меня, и он понятия не имел, кто я такой. «Ты в шоу-бизе?» — спросил он меня. «Ну так, — ответил я, — пою помаленьку». Это было замечательно.
— А тебя напрягает, если тебя не узнают?
— Обожаю это! Я хочу быть невидимо известным. Хочу всю ту любовь, что дает слава, но без объятий. Раньше я вечно делал кучу всего на публику, поскольку нуждался в ее любви, так же как она нуждалась в моей. Но мы не могли остановиться, это был тупик, и никаких лекарств не существовало. И что делать? Я не хотел в этом растворяться. Так что я плюнул на все и поехал с Йоко на четыре месяца на первичную терапию. Артур Янов дал нам зеркало, и я смог заглянуть себе в душу. Это фантастика… Ты же ходишь на терапию, Джонатан?
— Годами!
— Много болтовни, да?
— Да.
— Показательно, и Янов выступает против этого. Прочитай его книгу. Тебе придется ненадолго выпасть из жизни, но обещаю, что больше на терапию ты не пойдешь.
— Ты все еще занимаешься первичной терапией?
— Нет, потому что процесс мне знаком, и сейчас он идет без усилий с моей стороны. Нам с Йоко больше ничего не нужно, и терапия в том числе.
— Но разве ты не чувствуешь время от времени тревогу…
— Каждое утро!
— И как справляешься?
— Просто чувствую! Янов научил нас этому. Мы плачем, просто плачем, это нормально. Все проходит через два часа, в любом случае дольше четырех часов это продолжаться не может. Ты просто физически устаешь, как ребенок. Рыдаешь. И все заканчивается. Правда, прочти книгу, Джонатан. Я тебе обещаю.
— А хочешь знать, как Янов придумал первичную терапию? — спросила меня Йоко. — Удивительная история. Это случилось в 1966 году, когда я впервые приехала в Лондон, еще до встречи с Джоном, для участия в DIAS.
— Это что такое?
— Destruction in Art Symposium. Множество художников и поэтов со всего мира собрались и в течение трех недель проводили по всему Лондону перформансы, различные хэппенинги, чтения…
Во время лекции в рамках симпозиума Йоко говорила о своем отношении к неожиданным поэтическим связям между созиданием и разрушением, отметив, что японские монахи жгли свои храмы, чтобы предотвратить их обветшание. На DIAS она также представила несколько своих работ, самой сильной среди которых была Shadow Piece. Йоко нанесла тени двадцати человек на длинное полотнище и растянула его над узкой полоской земли, как бы разбомбленной во время Второй мировой войны и все еще лежащей в руинах, отсылая зрителей к разорванным телам на тротуарах Хиросимы после атомной бомбардировки, а затем просто сложила ткань, взяв тени в плен. Еще был перформанс Cut Piece, во время которого Йоко неподвижно сидела на сцене на коленях и предлагала зрителям отрезать ножницами по клочку от ее одежды, пока не осталась практически полностью обнаженной. «Люди отрезали те части, которые им во мне не нравились, — писала она в буклете „Автобиография“ в 1966 году, — и в конце концов от меня остался один лишь камень. Но они все еще были не удовлетворены и хотели узнать, что у этого камня внутри».