Рыба. История одной миграции.
Шрифт:
Котяевка — ничем не приметное село. Перевалив границу, мы затормозили у поста ДПС, высыпали из машины и, не сговариваясь, заорали: “Ура!”. Патрульные гаишники даже опешили, но, разобравшись в чем дело, посмеялись вместе с нами, пожелали счастья и удачи. Ноев ковчег прибыл в Россию.
2
Из Котяевки, проехав насквозь Астрахань, мы проследовали в Харабали — небольшой райцентр, стоящий на Ахтубе. Отставной полковник Архипов, друг и боевой соратник дяди Степы по Афганистану, возглавлял там пожарное депо. Он взял нас под свое крыло.
Нас поселили в бараке, где уже проживали семьи беженцев, дали две малюсенькие комнаты без удобств. Туалет на улице. Баня по субботам — общегородская. Ночью, когда барак засыпал, я кипятила ведро на кухне и, отгородив угол пледом, мылась в двух тазах — горячая вода в Душанбе развратила меня, лечь грязной в постель я не могу.
Дядя Степа уже через неделю устроился в школу военруком, прельстился домиком,
Ахтуба, Мангут и Харабалык — три реки сходились у островного мыса, на котором стоял вагончик. Харабалык соединял Ахтубу с Волгой. Сильное течение промывало донный песок, в ямах стояла крупная рыба. Несколько мест были особенными — крутой яр и песчаный плес напротив вдруг менялись местами: яр перескакивал на другую сторону, плес с противоположной стороны дразнил наметенным желтым языком товарища, лижущего воду наискосок. Между ними вода выкапывала круглую суводь, глубокую прорву. Особенно глубока и опасна была Бабкина суводь на Мангуте. Течение здесь не замирало, но весь ход воды менялся, лодку, идущую в полном безветрии на моторе, швыряло на водоворотах, вода кружила в воронках, тяжелая, похожая на разлитое масло. Сила ямины пугала и зачаровывала. Здесь рыба собиралась к зиме, ложилась на дно. Дядя Костя рассказывал, что рыба стоит в суводи слоями, сонная и недвижимая. В ней обитали сомы по центнеру и больше, головастые, страшные, с шевелящимися на лбах колониями пиявок. Чуть выше колыхали плавниками крупные сазаны, трогательно вытягивая трубочкой губы, делающие их похожими на толстых ангелочков, парящих под потолком деревенской церкви. Собакоголовые щуки, всегда готовые к броску, делили нишу со стремительными жерехами. Последние любят по жаре устраивать пляски над водой.
К середине-концу июня, когда с затопленных на километры заливных лугов-полоев начинает сходить вода, в мокрой траве зарождается мошка. Темные тучи заполняют воздух. Люди надевают на головы специальные сетки, закутываются в плотную одежду, но нет иного спасения от прожорливого гнуса, кроме как привыкнуть к нему, — первые дни укусы страшно зудят, тело покрывается волдырями, но скоро вырабатывается иммунитет. Мошка — так уж задумано Богом — главный корм рыбе. В этот короткий сезон, когда с полоев в реки несется бесконечная струя малька, в реке наступает время пиршества — мелочь кормится мошкой, более крупные рыбы — мальком, в образовавшиеся ручьи — стоки заползают сомы, ложатся в мелкую воду и раскрывают рты — в них течением наносит рыбью мелочь. На самой реке оживает похожая на саблю чехонь. Вдруг все пространство на сотни метров вскипает от рыбьих хвостов: совершая на них пируэты и отвесно уходя в воду, чехонь пожирает малька. Река вся в серебряных медальонах, хвосты шлепают так, словно идет колесный пароход, над поверхностью воды неистово орут кормящиеся чайки. И тут появляется жерех. Стая его кружит неподалеку, по границе захваченной чехонью площади. То тут, то там жерехи начинают выпрыгивать из воды и вдруг взрывают поверхность: вода бурлит от стремительно изгибающихся тел, чешуя искрится, как в поднимаемой тралом сети, когда тащат удачный улов. Жереховые котлы, которые показывал мне зачарованный рекой Павлик, очень красивы.
Но жерех танцует только в редкое, отведенное ему для этого природой время. Большую часть года вода не делится с воздухом своими тайнами, надежно отделяет один мир от другого, что творится там, в глубинах, знают только рыбаки. В верхних слоях заснувшей суводи стоят крупные судаки и окуни. Они и зимой гуляют по реке, совершают стремительные набеги, как некогда немирные татары и калмыки, пожирают без разбору все, что могут достать, и, возвращаясь в становище, дремлют в глубинах, под водоворотами, что охраняют их покой надежней, чем многослойный бетон бомбоубежища. Если полои — места нерестилищ и своего рода роддома, то суводи на реках — рыбохранилища, зимовья, хотя многопудовые сомы любят лежать в них и в летний зной. Лунными ночами сомы
Когда мне удавалось выбраться к рыбакам на выходные, я и сама предпочитала спать поменьше, ездила с ними, помогала проверять сети, научилась ставить переметы и с жадностью дышала воздухом, пропитанным испарениями пресной воды. Мне, рожденной в Таджикистане, это водное изобилие казалось настоящим раем.
Редкие выходные на реке были праздником, я бралась за любую работу — убирала по ночам в Доме культуры, торговала в палатке, ходила по домам продавать рыбу, которую ловила семейная артель. Беженцев в тот год в Харабали оказалось семей тридцать-сорок, работы не хватало, а новые семьи все прибывали.
“Понаехали!” — эту фразу нам приходилось слышать постоянно. Местные приняли нас в штыки; если бы не афганские связи дяди Степы, нам было бы тяжелее. Харабалинские русские оказались другими — никогда не варили суп и кутью на поминках, говорили “морква”, “летось” (в прошлом году), “картоха”, даже воспитатели в детском саду так говорили.
Ни в Пенджикенте, ни в Душанбе я в церковь не ходила, зато тетя Катя на старости лет стала набожной, наверное, в пику своему коммунистическому прошлому. Дед ее был священником, расстрелянным где-то в двадцатые, мать всю жизнь соблюдала церковные обычаи, и вступившая по молодости в партию тетя Катя, оказалось, многое помнила. Теперь она принялась поучать местных, комсомольская закваска не пропала даром. На Пасху тут было принято поминать усопших на кладбище, тогда как по священным книгам и законам поминальный день — девятый после Христова Воскресения, Радуница. К тете Кате, естественно, отнеслись с подозрением. Священник отец Андрей ее поддержал, на каждый праздник он вывешивал большие простыни с описанием, что этот день означает, но его пояснений никто не читал, жили по привычке.
Поражало, конечно, пьянство. Так пить, как пил Геннадий, уйдя с мясокомбината, мало кто в Душанбе себе позволял. Беспробудное пьянство считалось у нас позором. Здесь это было в порядке вещей.
Странно, но беженцам даже завидовали, обвиняли в том, что хватаемся за любую работу, занимаем рабочие места. Я всегда отвечала: “Кто вас неволит, мойте полы по ночам, сидите в ларьке за три копейки”. Кто меня слушал? Принцип: “Господи, умори корову соседа, а потом пусть и моя падет” — вот что мне здесь не нравилось. Конечно, так думали не все, но зависть сильно мешала.
Переселенцы работали, как пчелки, пили мало. Геннадий, кажется, что-то понял — с утра до ночи коптил рыбу, собирал дрова, а что мало и односложно со мной разговаривал, так я к этому уже привыкла. Мы понимали — надо закрепиться, показать себя. Через десять лет к нам бы привыкли, но эти десять лет надо было выстоять.
Статус вынужденных переселенцев мы получили сразу же, как оформили гражданство, то есть через три месяца после подачи документов, — тут нами командовал наш полковник дядя Степа. В администрации к его боевому прошлому отнеслись с уважением. Вообще их жизнь с тетей Катей наладилась раньше всех — они жили очень скромно, но достойно. Стабильно, хоть и с задержкой, но получали зарплату из бюджета. И еще им и дяде Косте платили пенсию. Постепенно я перешла на реализацию рыбы, стояла на станции, торговала перед проходящими поездами — та еще работа, а по ночам мыла полы. Так продолжалось почти год, дядя Костя стал ловить больше, взял в артель вместо ушедшего Павлика еще двух ребят из Казахстана. Кроме копчения, мы занялись еще и вяленьем — работы заметно прибавилось, зато готовую рыбу стали продавать оптом перекупщикам.
В сентябре Павлик пошел в школу, в девятый класс. Учился он всегда хорошо, а здесь, зарабатывая авторитет, из кожи вон лез — троек и двоек у него не было. Весна и лето на реке закалили моего младшего, но работать всю жизнь рыбаком он не хотел. Выход был один — хорошо учиться и поступать в институт. Валерка, наоборот, последний класс не закончил — он души в своих машинах не чаял, уверен был, что это на всю жизнь. В осенний призыв мы проводили его в армию. Его загнали в Чечню, на войну, откуда он раз в два месяца присылал нам коротенькие письма. Валерка стал водителем бронетранспортера, я, глупая, немного успокоилась, думала, броня его защитит. Позже, когда он пришел, рассказывал, что горят эти машины, как свечки, но его за всю службу, слава богу, даже не задело. Он вообще у меня везунчик.