Рыбы не знают своих детей
Шрифт:
— Хватит… В тайге с этими чертовыми каплями не шутят. Несколько лет назад один мой знакомый чуть не сгорел вместе со всем зимовьем. В последнюю минутку успел выскочить за дверь. Счастье, что остался одет да обут и что ружье висело на суку за домом. Все зимовье сгорело, и подступиться не смогли: огонь-то подобрался к ящику с патронами, те давай взрываться, пули во все стороны так и летели. Стоял хозяин за деревом и своими глазами видел, как гибнет его труд, его дом и все добро… Мой ближний сосед — вот и прибежал ко мне, сам на себя не похожий. А могло и хуже кончиться.
Я соглашаюсь с Юлюсом. Не спорю. Он знает, что почем. В тайге, как говорится, зубы съел. Неужели он думает, что я из тех, кто, хлебнув водки, уже не могут остановиться, а потом валяют дурака? Может, оттого он и в поселке нахмурился, когда я на свои купил целый ящик спирта и добавил к его выигранным бутылкам. Он тогда сказал: «Какого черта тратишь деньги на эту дрянь, ты же не миллионер». Что верно, то верно — до миллионера мне далеко. Но на выгрузке каравана за месяц мной заработано больше чем полтысячи, а спирт — такая вещь, которая не портится и не скисает. Пусть остается. «Есть не просит», — ответил я тогда Юлюсу. И он, правда нехотя, согласился захватить в тайгу и мой ящик. Авось пригодится.
— Тяжело тебе было? — спросил я.
— Ты о чем?
— Когда на этот ящик поспорил.
Юлюс криво усмехнулся:
— Думал, кишки повылазят… Но еще думал: а пусть их вылезают, все равно выиграю. Мне нужно было победить, понимаешь? Обязательно.
— Нет, не понимаю.
Сейчас Юлюс взглянул на меня удивленными глазами — как можно не понимать того, что проще простого. Потом спохватился, что я здесь человек новый и могу не знать того, что давно известно остальным. Он смотрел на меня не отрываясь, и я видел, как его ясные глаза заволакивались какой-то темной дымкой, видел, как нелегко ему настроиться, но я тоже не отводил от него выжидательного взгляда.
— Я сейчас тебе эту историю расскажу.
Это
Так вот. Всех шестерых нас должны были на самолете перебросить в тайгу и оставить, а в конце охоты нам надлежало опять собраться всем вместе и ждать самолета. Все уже было готово, и мы сидели как на иголках. И вот в такое-то время я возьми да влюбись. Во всяком случае, так мне тогда казалось. Девушка эта была постарше меня. Красивая, дьявол. Первый раз, как только увидал в магазине за прилавком ее светлые пушистые волосы да глаза — не то серые, не то изумрудные, вроде удивленные такие, — сразу и пропал. За всех бегал в магазин, только бы на нее взглянуть. Зеленый еще был в таких делах. И очень уж несмелый: бывало, положу ей руку на колено да и держу так хоть час, хоть два и ни на миллиметр выше не продвину. А она гладит меня по голове и приговаривает: «Добрый ты у меня мальчик, неиспорченный». Для меня это была высшая награда. Так бы и продолжались эти наши сидения в белые ночи, но она, как я сказал, была постарше и знала, что ночи, будь они самые белые-пребелые, больше годятся для других дел. Честно говоря, у меня было какое-то двойственное чувство: и вроде бы счастлив, и как-то не по себе от ее бесстыдства. А расстанемся мы с ней, пройдет час-два, и снова без нее тоскую и желание мучает. Странно, правда? И любовь у нас была какая-то жадная, ненасытная, будто спешили отлюбить свое, пока не конец света, будто последние это наши часы. А когда до отлета остался всего один день, меня точно обухом по голове хватило… Помню, являюсь я в контору охотничьего хозяйства, там меня подзывает к себе один работник, отводит в сторонку, чтобы чье-нибудь ухо не прослышало, и давай рассказывать. Такое, что волосы дыбом встали. Человек он был солидный, уважением пользовался, хотя годами и молод был — всего на год-два постарше, чем я. И вот мне шепотом: так, мол, и так, времени не теряй, а беги ты, друг мой, к врачу, да поскорей, и лекарство проси. Потом поздно будет, говорит, потом уж ничем не поможешь. Какое еще лекарство? От чего? А он и выговаривает, четко так, по буковке: от сифилиса… У меня прямо в глазах потемнело. А он еще раз это страшное слово повторил, будто совсем доконать меня вздумал. Наверное, я сильно переменился в лице, он и сам, видно, испугался, не натворил бы я дел, стал успокаивать. Слышь, говорит, ты особенно не переживай, врачи здесь подкованные, ко всему привычные. А таких больных у них хоть отбавляй, и никого ты не удивишь. Ведь тут Север! Еще при царе-батюшке завезли сюда купцы этот городской подарочек да как пустили в народ, так по сей день лечат врачи, не налечатся. А тебе, говорит, нечего бояться, стыдиться нечего. Врач только спасибо скажет, что сам пришел… Я пытаюсь разобраться: как, спрашиваю, да что, откуда такие сведения, а он как топором рубанул: сам, говорит, переболел! Берет этак меня под ручку и тянет. Провожу, говорит, знаю небось, как весело идти туда одному. До самой двери довел и в кабинет втолкнул. Стою я, смотрю на доктора — седенький такой, а сам слова вымолвить не могу, язык не поворачивается. А доктор оказался и понимающий, и добрый. Садитесь, говорит, правильно сделали, что пришли, так и надо поступать, а не прятаться по-страусиному — голову под крыло. Он говорит, а я только «да», «нет» и головой киваю. Потом он меня осмотрел, но ничего такого не нашел. Увел в соседнюю комнату и велел сестре кровь взять. А как услышал, что через день нам улетать, жестко так сказал: никуда ты, парень, не полетишь, пока мы не выясним все до конца. А выяснить можно точно и быстро. Надо только ему осмотреть мой предмет любви. Так и сказал: предмет любви. И еще объяснил, что пусть лучше девица не упирается, не то силком притащат. Приводом — с милицией. Законы такое предусматривают… Я сегодня и не знаю, как тебе передать, что со мной тогда делалось. Слов нет. И никогда никому не сумею пересказать весь этот ужас. Не понимаю, как я тогда не свихнулся. Еще час назад был самым счастливым человеком на свете, а теперь — хоть в петлю полезай. И может быть, полез бы. Потому что только одна эта мысль и засела в голове. А еще — хотелось напоследок в глаза ей посмотреть. Помню, она говорила, что у меня глаза — как небо. Интересно, думал, что-то она теперь скажет? Что она скажет своему единственному, своему разлюбезненькому, своему неповторимому и несравненному? Не злоба, не желание поквитаться, а дикая обида гнала меня к ней. Это была такая боль, какой я никогда в жизни не испытывал. Я даже представить себе не мог, что бывают такие мучения. Будто сквозь туман, будто сквозь какое-то душное затмение вспоминаю ее испуганные глаза, когда она услышала, зачем я пришел. Ничего не сказала, ни о чем не расспрашивала, а только смотрела на меня этими жуткими глазами. Потом надела туфли, и мы вместе пошли в поликлинику. Молчали, даже не глядели друг на друга, будто заклятые враги, просто шли рядом, а она все убыстряла шаг, будто хотела поскорей от меня отделаться… Почти бегом мы ворвались к седенькому врачу. Он ей велел остаться, а мне сказал обождать в коридоре. Можно и не говорить, что со мной делалось, пока я там ждал, что я там чувствовал и что думал. Каждый поймет, каково мне было… А когда открылась дверь и я увидел, как она выходит, то сразу понял: моя участь решена. Она мимо меня прошла как мимо пустого места, как проходят мимо старого, надоевшего всем плаката — уж до того он намозолил всем глаза, что на него и не смотрят. Она и не смотрела. Прошла гордая такая и такая красавица, какой я никогда ее раньше не видел. А страшнее всего то, что на лице у нее не заметил я ни злости, ни презрения. Одну только гордость. И врач мог бы ничего мне не говорить — и так все было ясно. А он все же взял меня за руку и ввел к себе, как маленького. Уже по одной его улыбке можно было все понять. Но он почему-то спросил, сколько мне лет, а когда услышал, грустно так покачал головой и говорит: «Никогда не думал, что в таком возрасте можно оставаться таким дураком». И еще сказал: «Скорее всего дураком и помрешь, если в такие годы ничего не понимаешь в женщинах. Чудо, а не девушка», — сказал он и на дверь мне указал… Я помчался, как сумасшедший, но догнать ее не смог. Стучался к ней, орал, звал, но она не открыла, даже не отозвалась, хотя точно знаю, что была дома. Я ведь слышал, как она ходит взад-вперед по своей тесной комнатенке. Вышли соседи и сказали, что, если не уйду, они вызовут милицию. Я бегом помчался в контору. Поверь мне: сегодня мы с тобой не сидели бы тут у костра, если бы я тогда застал этого типа. Не было его ни в конторе, ни дома. Всю ночь я караулил его возле дома, но не дождался. Убил бы, честное слово. Ну, а наутро мы улетели в тайгу. Я еще раз попытался с ней увидеться, но она опять не открыла. Сел на лестнице и прямо там накатал длиннющее письмо, сунул под дверь и ушел. Точно на собственные похороны. Уже тогда, в первый сезон охоты, я понял, что в тайгу надо идти с чистой совестью, чтобы на душе было легко и спокойно. Потом я всегда старался так делать, загодя готовился к этому и домашних своих настраивал. Но в тот раз метался, как душа неприкаянная, все у меня валилось из рук, ни в чем не было удачи. И на охоте не везло. Считал дни, не мог дождаться, когда уеду. И куда бы ни шел, что бы ни делал, всюду и всегда так и видел эти ее испуганные глаза и как она проходит гордо мимо меня, будто я пустое место… А когда вышел к условленному месту, где должны были собраться все наши, то стал считать уже не дни, а часы. Все надеялся, что настанет тот час, когда снова увижу ее, и мы объяснимся, забудем это гнусное недоразумение. Если она не простит меня, то хотя бы поймет. Может, поверит, что у меня не было намерения ее обидеть. А самолет все не летел. День прошел, и два, и три, а самолета не было. У нас вышла вся мука, потом крупа. Но мы не унывали — у нас еще была стерлядь, были глухари. Можно подумать, что это не голод, когда есть такая замечательная рыба, как стерлядь, и глухариное мясо! Но прошла неделя, и мы начали голодать — без хлеба невозможно было проглотить ни кусочка рыбы, ни мяса. Поешь — и сразу резь в животе, и с души воротит, прямо свет не мил. Никогда раньше мне не доводилось слышать, что, имея запас мяса и рыбы, можно умереть от голода. Может, оттого, что стерлядь — рыба жирная? Может, и глухариное мясо обязательно требует какой-то приправы — ложку каши или кусочек хлеба? Так или иначе, а дела наши были плохи. Поверишь или нет, а некоторые ребята уже еле ноги волочили. Целыми днями полеживали и знай слушали, как в мышцах что-то словно рвется, будто какие-то маленькие пузырьки лопаются. Я как-то не верил, думал, это им кажется, но позднее от врачей слышал, что такое бывает. Нас всего двое держалось на ногах: я да Федор, был там такой. Я и говорю ребятам: «Надо идти в поселок, покуда еще не все слегли». Не знаю,
Юлюс умолк и смотрел на дальнюю гору, из-за которой выползала тлеющая головня солнца. Мой друг был печален. С таким лицом на восходящее солнце не смотрят. Это — взгляд, обращенный в себя. Неужели он заново переживал всю эту историю? Или сожалел, что поведал ее мне? Ведь бывает такое: разоткровенничаешься развяжется язык, а потом самому тошно.
— А что ему было за это?
— Кому? — точно его разбудили среди ночи и задали какой-то чудной вопрос, недоумевающе повернулся ко мне Юлюс.
— Да этому, Сидорычу.
— Ничего ему не было. Ведь заявку никто не подал, а то, что был уговор на словах, — это еще доказать надо. Уволили его из хозяйства, на том все кончилось. Правда, ребята его еще нагишом по проселку прогнали. Спрятали в бане не только одежду и сапоги, но даже и полотенце, и веник, шайку и ту куда-то в снег зарыли. Пришлось ему домой бежать в чем мать родила. Говорят, хорошо он выглядел, хозяйство ладошками прикрывши. Некоторые заранее знали, что будет такое представление, — кто-то постарался, раструбил. Ну, перед каждым домом публики было достаточно. Ему и хлопали, и свистели… А мы с ним каждый год встречаемся, когда караван приходит. Сам видел… Да пора кончать эти шутки — он, что ни год, все завышает вес… А… ладно, пора и нам на боковую.
Больше он не проронил ни слова. Подстелил ватник, повернулся спиной к догорающему костру, в котором изредка еще взметалось и снова опадало пламя, и через минуту уже спал завидным сном младенца. Пытался уснуть и я, но не тут-то было. Только закрою глаза, сразу слышу далекий гул моторки. Подниму голову, гляну на реку — интересно, что за моторка, когда она покажется, а ее все нет и нет. Небось у порога застряла, никак не проскочит — мотор знай гудит, а все на одном и том же месте, хотя иногда все-таки кажется, что вроде нарастает. Кто такие? Кого сюда несет? Думаю: может, разбудить Юлюса. Мало ли что. Вот и собаки вроде меня: подняли головы, уши поставили торчком. Слушают, значит. В наше время даже в таком глухом углу не удивишься, если повстречаешь человека. Важно только — какого человека. Всякие в тайге попадаются… А лодки все нет как нет, хотя мотор ревет где-то вдали не переставая. И собаки свернулись калачиком, нос к хвосту, преспокойно спят. Неужели не слышат? И вдруг до меня доходит, что никакая это не моторка, а мириады гнуса наигрывают свою бесконечную песенку.
Третья глава
Мы спустили на реку моторку, закрепили двигатель и попытались завести, но он не подавал ни малейших признаков жизни. Как-никак целую зиму, целую весну пролежал под перевернутой лодкой. Если он так и не заговорит, нам будет суждено оставаться здесь, в стареньком зимовье. Я особенно от этого не страдал, для меня и здесь все в новинку, место совершенно незнакомое. И зимовье вовсе не так уж плохо. Разве что подсушить да подштопать надо. Но Юлюс тихо свирепеет. Ничего не говорит, не ругается, но вижу, как внутри у него все кипит, точно в герметически закупоренной кастрюле-скороварке на сильном огне: в любую минуту может, взорваться. Однако взрыва нет. Юлюс терпеливо копается в моторе. Разобрал до последнего винтика, каждую детальку осмотрел, прочистил, даже прополоскал в бензине. Зло его разбирает. Я понимаю. Мог человек еще целых два месяца побыть с семьей, у тещи до осени погостить. И лишь тогда, под самый охотничий сезон притащиться сюда. Но подвернулся я и спутал все карты. Откровенно говоря, Юлюс не слишком артачился, быстро согласился взять меня в тайгу, но с условием — оба будем строить новые зимовья в новых местах. Он уже давно присмотрел эти места. Подметил, что там и зверя побольше, и охота лучше. Добудем, значит, больше. Старые его охотничьи угодья тянулись вдоль реки километров на пятьдесят, но он выхлопотал к ним еще тридцать. На такой площади без новых сторожек не обойдешься. А одному такая работа не под силу. Вот он и взял меня в компаньоны, и мы задолго до начала сезона прибыли сюда.
Солнце печет как на экваторе. Жаль, термометры упакованы в каком-то ящике — поглядели бы, сколько. Но и без термометра ясно — за тридцать. Не Север, а знойный юг. Юлюс работает полуголый. Не обращает внимания на комаров, атакующих со всех сторон. Неописуемое терпение. На теле его сохранился прошлогодний загар. Под смуглой кожей подрагивают сплетения мышц, и кажется, будто весь он свит из крепких, тугих канатов. Я смотрю, как он трудится, любуюсь красотой безупречного человеческого тела, а сам думаю: где ты еще найдешь на земле такой край, чтобы чувствовать себя властелином необъятных просторов, и ни копейки, ни цента при этом не уплатив? Занятно было бы подсчитать, сколько квадратных километров составляют теперь угодья Юлюса. По реке они тянутся восемьдесят километров, а вширь — сколько душе угодно, сколько обойдешь. На земном шаре нашлось бы не одно государство, способное позавидовать такой территории.