Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
Шрифт:
В той же теплушке или в другой, при слабом свете свечи, вставленной в пустую бутылку, он пишет рассказ, совсем небольшой. Во время остановки приходит в газету. Отдает свой рассказ. И рассказ в газете берутся печатать. Скорей фельетон, написанный в стиле, прославившем Дорошевича. Одна фраза – один абзац, так что получается чрезвычайно разгонисто. Я же эти абзацы сожму, потому что фельетон удивительно интересен своей пророческой мыслью о растерзанном будущем у него на глазах погибавшей России:
«Теперь, когда наша несчастная Родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую её загнала «великая социальная революция», у многих из нас всё чаще и чаще начинает являться одна и та же мысль. Эта мысль настойчивая. Она – темная, мрачная, встает в сознании и властно
И такую своей пророческой силой страшную вещь берутся печатать в уже зашатавшемся белом тылу, однако редактор, в английском френче, в самого интеллигентного вида пенсне, холодно и наставительным тоном объясняет ему:
– Мы должны пробуждать мужество в тяжелую минуту, говорить о доблести, о напряжении сил.
Странно, должно быть, звучат в ушах у него эти казенные, вообще-то говоря, очень справедливые и во все времена злободневные мысли. Пробуждать мужество, когда его собственное мужество на исходе, кажется даже исчерпывается до дна? Говорить о доблести, когда он проклинает всю эту кровожадную доблесть навек? Говорить о напряжении сил, когда эти силы несут разрушение? Призывать к выдержке, когда не достает никаких человеческих сил участвовать в этом кровавейшем месиве?
Может быть, это слишком красноречивое наставление человека в пенсне, может быть, эти первые строки его собственной прозы, напечатанные в обыкновеннейшем газетном листе, может быть, что-то ещё окончательно просветляет его пророческий ум. Уже не остается больше сомнений, и никаких колебаний
«Сегодня я сообразил наконец. О бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом во все не обязательно быть идиотом…»
О, это поистине золотые слова! В доказательство справедливости этих слов он ещё напишет целую книгу. Быть интеллигентом действительно означает что-то абсолютно иное! Интеллигент способен, хорошо пораскинув мозгами, в теплушке, в степи у костра, при свече, найти выход там, где, казалось бы, никакого выхода нет, когда один только шаг – неизменный приговор трибунала, что белых, что красных: в расход.
Его приятель тех лет, писатель какое-то, довольно краткое, время более популярный, чем он, тем не менее писатель очень посредственный, довольно прямолинейно и скучно изображает его душевное состояние тех решающих дней:
«Он устал, хотел отдохнуть, собраться с мыслями осле долгих скитаний, после боевой обстановки, после походных лазаретов, сыпных бараков, бессонных ночей, проведенных среди искалеченных, окровавленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь – в холоде, в голоде, в нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-то верить. Нет, он не обольщал себя мыслью, что всё идет хорошо. Он не мог петь хвалебных гимнов добрармии, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел…»
Веры, конечно, он не утратил. Он верил, верит и всегда будет верить в Россию, ибо «преступно думать, что Родина умерла». Однако в этой холодной патетике зерно истины все-таки есть. Разумеется, ему слишком давно мечтается сесть за письменный стол, он за него уже и присаживался несколько раз и кое-что написал, пока ещё исключительно для себя, не решаясь никому показать, как обыкновенно и начинает великий художник, в отличие от бесшабашной посредственности, которая первому встречному под нос готова совать свои только что выкинувшиеся Бог весть какие заметки или стишки.
Тем не менее, в этой истории им едва ли руководит желание поскорее попасть за письменный стол. Его положение слишком серьезно, поскольку он на войне и подвластен бесчеловечным законам военного времени. Скорее всего, этот ничтожный газетный рассказ-фельетон внезапным лучом освещает, по сути дела, единственный выход, который ещё остается ему из совершенно неразрешимой дилеммы: погибнуть с белыми ни за что ни про что, поскольку в белую идею, под флагом которой грабят церкви и сжигают аулы, он нисколько не верит, или быть расстрелянным красными, тоже, в сущности, ни за что ни про что.
И вот он теряет диплом. Лекаря с отличием больше не существует, точно и не было никогда. На свет божий извлекается медицинская справка с замечательной круглой печатью, всех, кому положено и кому не положено знать, извещающая о том, что податель сего освобождается, по состоянью здоровья, от несения воинской службы, натурально, одинаково в белых и в красных рядах. Вместе со справкой появляется обыкновеннейший беженец, никому не нужный интеллигент и газетчик, который скитается по югу России с женой, ищет работу и ветром скитаний заносится во Владикавказ, заметьте, с этим самым газетным листком, который удостоверяет черным по белому всё, что он может сказать, в контрразведке или в ЧК.
Так представляется мне этот добровольный, опасный, изумительно ловкий выход Михаила Булгакова из кровопролитной войны, которая несет России одно разрушении и тем самым отбрасывает её всё дальше и дальше назад от рванувшихся вперед европейских держав. Тася припомнит на старости лет, что он остается при госпитале, раскинутом во Владикавказе, под охраной конницы генерала Эрдели, до той самой минуты, когда госпиталь ликвидируют ввиду стремительного наступления красных, а врачей распускают будто бы по домам.