С того берега
Шрифт:
Это в первые-то дни приезда! Хоть предвидел удачу Постников, но не так сразу, не с такой, даже подозрительной и настораживающей, быстротой. И сказал задумчиво и мечтательно, не стать ли ему, мол, издателем, интересно ведь оказаться причастным к российской истории и литературе.
— Если вы всерьез надумаете, — неожиданно сказал Тхоржевский, — милости прошу ко мне вечером.
И все трое раскланялись с приятным чувством не без приятности проведенного времени.
Далее события разворачивались с неуклонностью и быстротой, хоть и отстояли друг от друга порой на расстоянии в целые недели. Ибо стремительность и быстрота событий такого рода не в измеряемой скорости, а в сцепленности друг с другом и непреложном следовании к цели. Тхоржевский познакомил Постникова с Огаревым, ибо без его и Герцена благословения о продаже речи быть не могло. Отставной подполковник сдержанностью, немногословием и явственной порядочностью произвел прекрасное (что неудивительно) впечатление на Огарева. Некоторое время спустя, оказавшись проездом в Париже, он такое же точно впечатление произвел на Герцена, относящегося к людям недоверчиво. После первого жe разговора был оставлен к чаю, представлен жене и дочери, приглашен заходить. Впоследствии передавал и получал сердечные
«Я постиг этих господ: с ними надобно быть как можно более простым и натуральным».
Очень прозорливо, кстати, заметил о Герцене того времени, после нескольких встреч уловив, что «проглядывает желчь и усталость от борьбы с жизнью». И спокойно, неназойливо, с холодноватой заинтересованностью скучающего, но еще энергичного человека сговаривался все более определенно о приобретении архива покойника. Уже показывал ему Тхоржевский аккуратно переплетенную опись бумаг, и Постников немедленно сообщил в Петербург, что эта опись полнее гораздо, чем предполагалось дома. Настолько все было на мази, что и самодержцу сообщили о близости исполнения чрезвычайного того поручения. Было оно некогда именно в таких красках расписано предусмотрительным Филиппеусом, и самодержец на торжествующем рапорте начертал: «Признаюсь, что я еще далеко не убежден, чтобы покупка эта могла состояться».
Состоялась, состоялась эта покупка! Разговор шел только о цене. Герцен был в восторге от издательских планов скучающего подполковника: выпускать отдельными брошюрами, как бы продолжающими прижизненно вышедший первый том из собрания бумаг Долгорукова. Герцен и черновик контракта сострил. Герцен и Тхоржевского торопил уступить в деньгах. Ибо Тхоржевский называл цену, Постников просил время подумать, в Петербург летела телеграфная депеша, оттуда запрашивали Ливадию, где в то время отдыхал с семьей самодержец. И ответ шел по той же цепи обратно. Впрочем, казны было не жаль, очень уж интересовали высочайшую семью собранные мятежным князем семейные тайны. Вскоре состоялся полный сговор. Аккуратнейше пересмотрев бумаги, подполковник Постников в огромном, специально заказанном сундуке повез их торжественно в Брюссель, где была у него договоренность с типографией. Ехал он через Берлин, там у него было небольшое дело. Состояло же оно в том, что сундук этот доверенные люди бережно помогли ему погрузить в поезд совершенно иного направления. В Петербурге Постникова ждала награда, похвалы, повышение, семья. А в Женеве спустя несколько месяцев наверняка спохватились бы об архиве, навели справки, выяснили и за волосы бы схватились от огорчения, не случись нечто непредвиденное со сдержанным подполковником Постниковым.
3
Бакунин так был счастлив и так сиял, что Огарев безошибочно и сразу, предощущением, тревожащим почему-то, догадался, что в Женеву возвратился Нечаев. Было начало января семидесятого года.
— Возвратился твой тигренок? — спросил Огарев, нарушая таинственное сияющее молчание Бакунина.
— Да! Ты представь, да! Вырос, возмужал, опалился: убили они там предателя одного. В Москве.
— Так ты чему именно радуешься? Или всему сразу? — Огарев спрашивал это, уже сам улыбаясь. И Бакунин действовал на него заразительно, да и сам он тоже ощутил радость, что будут новости, отличающиеся от всех тех унылых, что привозят эмигранты и другие приезжие, и что снова неукротимый темперамент Нечаева на время Наэлектризует тишину. Очень уж хотелось услышать именно такие новости и ощутить будоражащую, пусть чужую, энергию. И еще без Герцена было одиноко и трудно, адреса на конвертах его уже поименовали добрый десяток европейских городов, рисуя прихотливую сеть метаний.
«Я спасаюсь поверхностной удобоподвижностью», — писал ему Герцен. У Огарева подвижности не было никакой. Из-за отсутствия денег, из-за больной ноги, от уверенности, что вот-вот, выбрав что-нибудь окончательно, осядет Герцен и тогда наверняка позовет.
— Больше всего радуюсь убийству предателя, — сказал Бакунин очень серьезно, огромным платком отирая пот с огромного лба. — Не догадываешься? А напрасно: значит, ведь и впрямь существует организация. В одиночку-то ведь он не справился бы. — Бакунин счастливо захохотал, отрешенно голову запрокидывая, хотя глаз от Огарева не отводил, подумывая о возможности разговора насчет второй половины денег, некогда оставленных Бахметевым.
Нечаев вернулся и впрямь словно чуть подсушенный изнутри этими тремя или четырьмя месяцами в России. Стал еще решительней, резче, уверенней, напористей и торопливей. О поездке говорил лаконично: все готово в Москве и Петербурге. Растет сеть в городах по Волге. Не успел получить точных сведений об Урале, но и там, однако, связи разрастаются. Образуются пятерки, делятся новыми вербовками. Делятся опять и снова. Делятся, размножаясь, как клетки очень быстро развивающегося организма. А приехал он совсем не потому, что в Москве обнаружился предатель, — кстати, единственный, его пришлось убрать. Сделано было все быстро. Приехал он, потому что ощутил необходимость еще одной пропагандистской кампании. Говорили о возобновлении «Колокола»? Он согласен взять заботы на себя.
Удержался бы, быть может, Огарев, устоял бы перед новым соблазном, перед этим вторым искушением деятельностью, перед этой активностью, завораживающей до потери разума, не случись внезапное и непоправимое. Двадцать первого января семидесятого года скончался Герцен. Перед смертью в последних словах все твердил о какой-то телеграмме Огареву. Чтобы не беспокоился? Чтобы приехал? Или чтобы одумался наконец?
И такое одиночество, такое сиротство испытал Огарев, что все, чем жил он последние годы, потускнело и отступило куда-то. Он сидел часами, глядя в пространство. Кто-то приходил, разговаривал с ним, он отвечал. Но отчего-то все время вспоминал двухгодичной почти давности историю, когда он сломал ногу. Даже не то, как сломал, нет, это он теперь вспоминал с удовольствием. Гулял в окрестностях
И поэтому вполне оказался внутренне подготовлен Огарев к предложению Бакунина и Нечаева срочно возобновить замолкнувший «Колокол». Теперь и деньги были. От Бакунина — вскоре после известия о смерти Герцена — пришло письмо с настойчивым напоминанием о второй части бахметевского фонда. Теперь один лишь Огарев имел на него право, и родные Герцена без единого возражения выслали ему эти деньги. Позже Бакунин писал Нечаеву: «…Я уговорил Огарева согласиться на издание «Колокола» по выдуманной вами дикой, невозможной программе». Впрочем, Огарев с ней не согласился, и Нечаев временно пошел на попятный. Очень уж хотелось ему начать, и месяц выходил возобновленный «Колокол». Шесть номеров появилось — жалких, непонятных, пустых. Огарев лишь одну статью написал туда — «Памяти Герцена». И смотрел в равнодушном оцепенении, как навсегда гибнет его любимое детище. Ибо Нечаев мог лишь паразитировать на чьем-нибудь авторитете, на него ссылаясь, от его имени действуя, прокламируя изготовленное по своим идеям, но чужими, мастерскими руками. А здесь он был предоставлен самому себе. И это быстро наскучило ему, ибо имя, вес и само присутствие Огарева, даже при полном невмешательстве, не давали ему возможности предаться на страницах вожделенной газеты тем призывам и заклятиям, на которые он единственно был способен по-настоящему.
Так что не прозрением и отрезвлением Огарева объясняется быстрая смерть возобновленного «Колокола», а неспособностью Нечаева делать что-либо самому.
А потом и отрезвление наступило. Полное, окончательное, холодное. Из России приехал человек, рассказавший очень много о Нечаеве. А по времени совпало это с появлением агентов полиции, очень активно по просьбе русских коллег искавших уголовного преступника, чтобы предать его в России суду. И Нечаев исчез из Женевы. Прихватив — он давно ими запасся — целую кипу бумаг и писем Огарева, кои могли, по его мнению, скомпрометировать Огарева, а значит — вынудить его, если понадобится, на любое дальнейшее сотрудничество. Ибо очень верил Сергей Нечаев в действенность методов, о которых писал в наставлении для революционеров. Это выяснилось много позже, когда разбирали оставшийся от него архив.
Вскоре полиция напала на его след. Выдал его поляк, получивший таким образом прощение за участие в восстании шестьдесят третьего года. Нечаев был отправлен в Россию. Еще ранее выяснилось наличие в архиве многих бумаг, выкраденных им у Бакунина и Огарева. И Бакунин, не перестававший любить его, говорил с ним об этом. Нечаев ответил спокойно, что бумаги он эти взял, но именно такова ведь система отношений (теоретически Бакуниным одобренная) со всеми, кто не принадлежит полностью народному делу. Их обязательно следует обманывать и заручиться на всякий случай компрометирующими бумагами. Горячо и огорченно писал Бакунин Огареву о мерзости обманувшего их последние надежды человека.